Страница 2 из 33
Я не дождался, пока дед кончит, и в два прыжка уже был на берегу.
Сначала бежал. Запыхался. Шагом пошел. Потом снова побежал. Евдокия уже гору перевалила — на спуске догнал.
— Остановись!.. — кричу.
Остановилась.
— Ну, чего тебе надо!?
— Сама знаешь — жить без тебя не могу!
— И всю жизнь попрекать будешь?
— Нет!
— Не верю я. Никому теперь не верю, — и пошла.
— Ладно — не веришь. Так я с тобою пойду — куда ты, туда и я, и зашагал с нею рядом. Молчим оба. Прошли, может быть, шагов двадцать — как зарыдает, как зальется слезами! Бросилась ко мне и стала меня целовать. Целует и плачет, плачет и целует…
Когда вернулись на плот, дед усмехнулся в бороду и буркнул:
— Я так и знал с самого начала.
Переодетые
Настанет некогда в жизни каждого человека (если он человек, а не просто двуногое) такой день, когда он будет в состоянии заглянуть в свои ранее прожитые жизни в веках и в тысячелетиях.
Мгла прошлого расступится перед ним, как раздвинутая завеса, и, как орел с утеса, будет он следить за извилистыми путями идущего внизу путника — самого себя, ставшего впоследствии орлом духа, могучим и мудрым… И порадуется он каждому правильному шагу идущего, и опечалится его заблуждениям.
И бесконечности своего потока жизни порадуется он, проследив, как несется этот поток, могучий, нерушимый, мимо смеющихся, солнцем залитых лужаек детства, через рощи молодости, камни препятствий и золотистые нивы возмужалости, исчезая в ущельях смерти, чтобы снова появиться и вечно нестись вперед к единой, таинственной и влекущей цели в сиянии Космических Далей…
А до тех пор, до того великого дня, как завеса будет раздвинута, мы можем судить о нашем прошлом по нашей нынешней жизни, которая есть прямой результат наших прошлых благодеяний или… преступлений.
На северной оконечности Урала, там, где его пересекает 61-ая параллель и уже остается только километров триста до великой северной тундры, седой старик сказал мне:
— Вот, слушай, что произошло с моим братом, когда все мы жили одной семьей в Поволожье. Земли у нас было достаточно, и жили мы, что и говорить, неплохо. Молоды были — труд в радость, жизнь — как песня.
Хороший, смирный человек был мой брат. Оба мы поженились. У меня двое детишек, у него столько же. Я не знаю отца, который бы так сильно любил своих детей, как он, дети для него — свет в окошке!
И вот сидим в воскресное утро все вместе и завтракаем. Как раз в ту пору, когда пшеница колосится. А знаешь, что нет лучше зрелища для того, кто ее посеял, как смотреть на игру ветра с пшеничным полем: катится серебряная волна по всему полю от края до края, гребешки на солнышке искрятся, а меж волнами темная полоска тени бежит. И шуршит; шелестит, как шелковое платье, которое я купил жене, когда она первого ребенка родила…
Рассказчик на миг примолк и закрыл глаза. Я знал, что он в это время видит себя самого молодым и сильным, а также ту, которой он купил шуршащее платье, стоящими у заходившего волнами моря колосьев, и оба они слушают симфонию труда и природы, где одно оплодотворяет другое и оценить которую может лишь истинный землепашец…
— Так вот, во время завтрака брат и заявляет, что хочет жеребца нашего в двуколку запрячь и поехать дальнее поле осмотреть — как выколосилось.
Никто ему не возражал, тем более что жеребец совсем застоялся — давно не запрягали.
Перед тем, как ему выехать, вдруг слышу во дворе голоса брата да его жены — спорят.
— Не дам тебе детей! — кричит моя свояченица.
— Разве можно на нашем жеребце детей возить!.. Вон как пляшет!..
— Да ну тебя! — сердито ворчит брат. — Что я с жеребцом не справлюсь, что ли? Ничего не будет! Ребятишки, ко мне!
А ребятам этого и надо: карабкаются к отцу в двуколку. Я выбежал на крыльцо и давай тоже его уговаривать не брать детей. Уговариваю и удивляюсь: вместо моего смирного и спокойного брата точно совсем другой человек в двуколке сидит — упрямый, злой. «Мои дети, — заявляет, — куда хочу, туда и везу!»
Отпустил натянутые, как струны, вожжи, и жеребец рванул…
Тяжело стало нам всем на сердце, как он выехал из ворот. Точно тень пала на наш дом. А потом… Через час вернулся он назад… страшный, с дикими глазами и привез изуродованные трупы своих детей…
Оказывается, жеребец увидел по дороге в чужом табуне, кобылиц. Рванулся и понес. Силен был брат мой — натянул вожжи, не дал жеребцу хода, а тот и вздыбил… Ну, вы же сами понимаете, что делается с двуколкой, когда конь на дыбы становится: ее опрокидывает — назад ребятишки-то и вывалились… Тут бы надо вожжи ослабить, жеребец вперед бы рванулся, все бы обошлось, но брат не догадался да еще пуще натянул… И тогда жеребец подался назад вместе с двуколкой и на ребятишек наступил, да на глазах отца растоптал…
Вой и плач поднялись в нашем доме. На свояченицу что-то вроде умопомешательства напало, и она вскоре померла. А брат молчалив стал, все худел, сох, и тоже через полгода его не стало.
И теперь скажи ты мне, почему так бывает? Ведь брат мой был честный работник и никому никакого зла не сделал, за что я могу поручиться, потому что знаю его жизнь, как свою. Скажи, за что его постигло такое несчастье и где тут справедливость, если она, вообще, существует?
Я молчал, но не потому, что у меня не было ответа. Ответ был, вернее, в этот момент я получил его от Того, который живет во мне, который есть моя жизнь и дыхание и чей голос — нет! — еле слышный шепот я иногда слышу… Он Тот, от Кого я иногда получаю пророческие сны, ментальные картины и очень нужные мысли.
На этот раз не рассказчик, я закрыл глаза, и перед моим внутренним зрением возникла сцена, которая, судя по костюмам и обстановке, разыгралась во время набегов тевтонских рыцарей на русские, литовские или ливонские земли.
В серых сумерках зимнего рассвета дымились и медленно догорали остатки селения, только что подвергшегося набегу. Заснеженные поля вокруг пожарищ были со всех сторон окружены лесом, казавшимся совершенно черным. Всадники и пешие воины сновали около пожарища, сгоняли скот в одно место, а в воздухе висело постоянное мычание коров. Собачьего лая не было слышно: верные волкодавы полегли в смертном бою вместе со своими хозяевами, и их оскаленные клыки белели на залитых кровью сугробах, рядом с раскроенными черепами людей. Победители, закованные в латы, разъезжали с поднятыми забралами и отирали пот, как после тяжкой работы, перекликались друг с другом и отдавали приказания кнехтам. Последние таскали меха и другое награбленное добро в обоз.
— Ариульф! — крикнул, подъезжая к обозу в сопровождении десятка кнехтов, огромного роста рыжебородый рыцарь на гнедом жеребце. — Где пленницы, которых мы пригнали?
— Все здесь, господин! — раздался голос, и с воза соскочил пожилой кнехт, нечто вроде управляющего имуществом в походе. Он указал на несколько понурых женщин, сбившихся в кучу под старой заснеженной елью.
— Ариульф! — гневно крикнул рыцарь ему опять. — Ты оставил им щенков!
— Господин, только у одной двое маленьких; я думаю их вырастить нам в работники. Да и мать их не убежит, коли дети в наших руках, — расчетливо возразил Ариульф.
— Брось их сюда! — гневно приказал рыцарь.
Ариульф послушно повернулся к пленницам. Короткая борьба, крики — и два маленьких тела мелькнули в воздухе. Они упали перед гнедым жеребцом. Тогда рыцарь шевельнул поводьями, и конь двинулся вперед. Десять всадников за ним проехали по этим телам…
Я открыл глаза — немигающий, пристальный взор старика по-прежнему был устремлен на меня.
— Все это оттого, — сказал я ему, — что все мы переодетые, но переодевание не спасает от старых долгов.