Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 103



Однако описания мира в экономике действительно обладали мощью. По крайней мере, потенциальной. Именно поэтому он вцепился в этот предмет, случайно обнаруженный в обязательном курсе по основам марксизма, — на первый взгляд, эдакий бедный родственник остальных в интеллектуальном смысле, эдакий малоинтересный раздел политики. Экономикой СССР командовала политика, и экономистам разрешалось объяснять, чем хороши уже отданные команды. Но это, подозревал он, должно измениться. Он считал, что Советскому Союзу в ближайшем будущем понадобится больше помощи от экономистов, потому что жизнь — и управление народным хозяйством — это не просто раздача команд. Для начальной, проводимой в лоб стадии создания индустриальной базы это, возможно, и годилось, но то, что пришло ей на смену, определенно должно быть тоньше, должно подстраиваться под более содержательные, более сложные экономические отношения — теперь, когда мы стоим на пороге изобилия. В университете все, конечно, непременно упиралось в книжечку Сталина “Экономические проблемы социализма в СССР”. Они изучали ее, будто священное писание, хотя “проблем” там, сколько ни ищи, не было — в том смысле, что не было конкретных вопросов, ждущих решения. Величайший марксист мира не пылал энтузиазмом к неизвестному. По сути, он высмеивал идею о том, что планирование хозяйства требует какой-либо интеллектуальной заинтересованности — да и вообще каких-либо интеллектуальных усилий. Сталин, казалось, говорил: как следует выстройте цепочку команд, обосновав ее на правильных идеологических принципах, и останется лишь несколько технических деталей, немного скучной работы, которую выполнят товарищи из Госплана со своими арифмометрами. Однако Эмиль в погоне за тем неуловимым, что так заинтересовало его с самого начала, решил почитать Маркса. Это никто не запрещал. Тускло-красные тома “Собрания сочинений” валялись повсюду. А Маркс хоть и мало говорил об экономике после революции, но не уставал упоминать о том состоянии, которое, как он обещал, должно наступить со счастливым концом истории. Он говорил о строе, находящемся под “сознательным планомерным контролем”. Действуя сообща, люди собирались построить для всего мира аппарат для производства материальных ценностей, намного превосходящий по эффективности тот, что образовался стихийно, сам по себе, когда все судорожно цеплялись за выживание. Если это так, если цель действительно в этом, то Эмиль не мог понять, хоть убей, как модель экономики может быть идеей маловажной, пришедшей кому-то в голову в последний момент. Он не понимал, как предсказанное Марксом преобразование может быть чем-то иным, нежели задачей, требующей целенаправленных умственных усилий общества, всех без остатка, всех его аналитических навыков, всех творческих сил. Такова была задача времен, о которых шла речь, — высочайшее, труднейшее достижение истории. “Сознательный планомерный контроль” требовал сознательного устройства общества и сознательных устроителей, которые им занялись бы.

В экономике ему виделся источник знания, которому скоро предстоит обеспечивать общество. Какой инструментарий экономистам следует использовать для выполнения этой задачи, пока неясно — что верно, то верно. В данный момент у него было ощущение, словно он шарит в поисках интеллектуальной поддержки, прощупывает почву, находя то там, то сям смутные подсказки. Словно радист, точно выделяющий сигналы из фона помех, он научился распознавать голоса, к которым стоит прислушиваться, голоса, имеющие в виду что-то определенное, даже когда они пользуются теми же обязательными словами, что и все остальные. То тут, то там люди говорили с потайной страстью. То тут, то там экономисты начинали общаться с биологами и математиками, с учеными — конструкторами вычислительных машин. Если знать, где искать, то обнаруживались несколько различных направлений новой мысли, едва пробуждающиеся, ведущие, как могло показаться, в противоположные стороны, но на деле (как полагал он) готовые слиться и в скором времени образовать то знание, которое понадобится. Ведь экономика, в конце концов, представляет собой теорию всего, стремится разъяснить всю человеческую деятельность как единое целое. Мир покрыт потом, мир покрыт пылью, но все это имеет смысл, потому что в глубине, под тысячами тысяч физических различий между вещами, экономика способна разглядеть одну материю, важную, вечно создаваемую и разрушаемую, распределяемую, переливаемую из сосуда в сосуд и при этом поддерживающую все человечество в движении. Этот единый общий элемент, проглядывающий сквозь все свои временные обличил, не деньги — деньги способны лишь служить его мерой. И не труд, хотя он создается трудом. Это стоимость. Стоимость проглядывала в материальных вещах, когда благодаря вложенному в них труду они обретали пользу и ими можно было либо действительно пользоваться, либо, поскольку стоимость предоставляла миру общую систему измерений, обменивать на другие полезные вещи — вещи, которые могут на вид отличаться друг от друга, как дрессированный слон от граненого алмаза, а следовательно, с трудом поддаются сравнению, и все-таки — в данный конкретный момент — обладающие одинаковой стоимостью для тех, кому они принадлежат, доказательством чего является тот факт, что стороны согласны на обмен.

Так обстояло дело во всем мире, в хозяйстве любого типа. Однако, по Марксу, с человеческой жизнью происходят ужасные вещи при капитализме, когда производство рассчитано только на обмен, когда отпадают истинные качества и польза, а сама человеческая способность к созиданию и действию становится лишь предметом торговли. Тогда создатели и вещи, ими созданные, одинаковым образом превращаются в товары, а движение общества превращается в некую бессмысленную пляску, в беспощадную круговерть, в которой предметы, а вместе с ними и люди, теряют очертания, пока предметы не сделаются наполовину живыми, а люди — наполовину мертвыми. Биржевые цены влияют на мир, словно независимые силы, требуя открытия или закрытия фабрик, заставляя реальных людей начинать или прекращать работу, торопиться или мешкать; и они, своей кровью оживив ценные бумаги, ощущают, как их плоть стынет, делается безликой, как сами они становятся лишь механизмами для выколачивания человекочасов. Живые деньги и умирающие люди, металл, нежный, как кожа, и кожа, твердая, как металл, берутся за руки и пляшут, все двигаясь и двигаясь по кругу, и им никак не остановиться; оживленное и омертвленное продолжает крутиться в этом вихре. Так, во всяком случае, описал это Маркс. А какая возможна альтернатива? Сознательно и планомерно контролируемая альтернатива? Танец другого рода, как предполагал Эмиль. Танец под музыку цели, в котором каждый шаг исполнен некой настоящей необходимости, приносит некую осязаемую пользу, и как бы быстро ни кружились танцоры, их движения все равно легки, потому что они движутся в ритме человеческой меры, доступной для понимания всех, всеми избранной. Эмиль подпрыгнул, всколыхнув пыль.

Что там такое вдалеке? Впереди на насыпи появилось черное пятнышко, и оттуда тянулся, извиваясь, молодой побег звука — шум мотора. Эмиль помахал рукой, подняв ее над головой повыше, и прибавил шагу. “Шк-шк-шк”, — споро отзывалась трава у него под ногами. Пятнышко в пульсирующем воздухе раздулось, сделалось громче, оказалось трактором. Им управлял длиннолицый мужчина средних лет в комбинезоне. На металлической дуге над задним колесом сидела невеста Эмиля.

— А мы уже начали думать, куда ты пропал, — заговорила она, спрыгивая, — вот папа и одолжил…. Господи, да зачем же ты костюм надел?

— Ну, кое-кто мог бы и сказать, что живет в тьмутаракани. Так это твой папа?





Водитель что-то проворчал. Он щурился, его порыжевшие на солнце брови были сомкнуты вместе, так что трудно было сказать, то ли он специально хмурится на Эмиля, то ли нет, однако он явно не улыбался.

— Здравствуйте, — Эмиль протянул руку.

Отец Магды секунду подержал его руку и отпустил.

— Прошу прощения, я весь в пыли, — сказал Эмиль. — Мне залезть или за вами идти? Вы разворачиваться будете?