Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 19

Море, дохнув в лицо, преградило ей путь. Настя села на холодный песок и ослабела.

Как несправедливо все устроено. Живешь, как воробей, клюешь эту жизнь по крошечке, живешь бесплотно, как тень. Так почему же об тебя спотыкаются? Бедный Владимир Иванович, как муторно ему трястись по вечерам в электричке, возвращаясь в одиночество и пустоту! Он бы остался, остался бы давно, да Настя не позволяет. А дни идут, Тамара стареет, пусть и нет ей еще тридцати. Был у нее кто-то, рассказывала. Кто-то был, кто-то временами бывает, да все не то и все не до этого: ей нужна новая жизнь, ей бы расправить плечи — а Настя не дает.

Ей, Насте, тоже нет тридцати, у нее тоже было что-то в первый вольный год после школы. Кто же там был, от нетерпения и жадности безразличный к ее несовершенству?.. Было, да сплыло, и уже не столько радостно, сколько страшно вспомнить. Ничего у нее больше не будет. Даже если когда-нибудь родится ребенок — испортит она ему жизнь, искалечит. Затискает, засюсюкает, шагу ступить не даст. Он будет жить, а она ему — мешать жить, так вот ей выпало.

Настя решила заплакать, но передумала. Больше она не имеет права себя жалеть. Потянуло назад, в сад, под одеяло, но страшно было возвращаться. Теперь она слишком все понимает. Страшно возвращаться, все понимая. И некуда возвращаться, все понимая. Она встала, стряхнула с подола прилипший песок и побрела никуда по темному берегу.

Ее испугал глухой стук, она прислушалась, робея, силясь угадать, кто караулит ее в пустыне. Вблизи сгустком тьмы проступил старый пирс. Худая тень покачивалась на его краю. У Насти перехватило дыхание, ослабли ноги, возникло желание лечь, зарыться в песок, раствориться.

Стук повторился еще раз и еще. Наконец она уловила, что чередование его созвучно пульсу моря, то есть непроизвольно. Осторожно, стараясь не упасть в воду, она прошла по скрипучим доскам.

Пришвартованная яхта терлась о пирс, подобно стрелке метронома покачивалась оголенная мачта. Отлегло, и Настя рассмеялась. Напряжение спало, захотелось праздника.

Его неоткуда было ждать. Ночной мир ушел в себя, и ему не было никакого дела до Насти. Самой учинить что-нибудь, но нет ни вина, ни музыки, ни цветов, нет голоса, чтобы петь, нет даже спичек, чтобы развести костер, а там — хоть скачи через огонь, хоть смотри, как пляшут на песке горячие тени, или сама пляши, пока не дотлеют угли, пока не подкосит усталость, пока мысли и память не отлетят, пока не наступит сон, пустота, безмятежное ничто. Ничегошеньки нет под рукой, и ничего нет впереди, кроме томительных ночных часов на голом берегу.

Настя поежилась от холода и сбежала с пирса.

Она узнала этот дом сразу по сложенной из камней ограде, вросшей в песок, по запаху прелых сетей, соленого дерева, кожи и копоти — по тем застарелым запахам, каких не знал ни один из домов поселка. Те дома были дачного типа и пахли садом, стиркой, кухней. Запахи этого дома напоминали о том, что он здесь — особняком, что он здесь еще с тех пор, когда берег не знал дач, пансионатов, купальных кабин, хрипа транзисторных приемников и отдаленного шума электричек.

Ликуя, залаял цепной пес.

Метался за оградой злобной тенью, бил лапами в железную сетку калитки, и калитка звенела. Из дома вышел старик с фонарем, босой, в кальсонах; он посветил Насте в лицо, ничего не спросил, сплюнул, отогнал пса, открыл калитку и вернулся в дом, жуя на ходу короткие недовольные фразы, похожие на бульканье.

Вскоре вышел Эвальд в плавках и кожаной куртке, наброшенной на голые плечи. Посветил Насте в лицо, пригляделся и узнал.

— А! — сказал он, погасил фонарь, потом зевнул. — Сколько время?

— Ночь, — сказала Настя. — Поплыли в Стокгольм.

— В Стокгольм? — переспросил Эвальд, помолчал, засмеялся на «ы» и кивнул: — Ага.

— Не забудь парус, — напомнила Настя.

— Парус? — озадаченно протянул Эвальд, но Настя, не желая возражений, решительно направилась к пирсу.

Эвальд с трудом ее догнал.

— Не беги, — сказал он. — Это много весит. Между прочим.

— Помочь? — не глядя на него, спросила Настя.

— Если можешь, — хмыкнул Эвальд.

Настя взвалила себе на плечи половину свернутого паруса. Другая половина осталась на плечах Эвальда. Так они и шли плечо к плечу. Рукав кожаной куртки Эвальда больно тер локоть Насти, ноги вязли в сыром песке. Эвальд насвистывал и тихо смеялся.

— Теперь посидим, — сказал он, сбрасывая парус на песок. — Ты, конечно, хочешь посидеть.





— Ни капли не хочу, — ответила Настя, но Эвальд все-таки сел и потянул ее за руку.

— Посидим. — Он помолчал. — Сейчас плохо видно. Темно. Надо ждать.

Настя вырвала руку и взбежала на пирс. Эвальд тяжело поднялся и, бормоча непонятные булькающие фразы, раскатал парус.

— Ты! — крикнул он Насте.

Настя обернулась. Ее глаза уже привыкли к темноте. Эвальд блаженно упал на парус и растянулся на спине.

— Хорошо, да?

— Что хорошо? — нетерпеливо отозвалась Настя.

— Тут хорошо. Это не одеяло. Это лучше.

Взвизгнули доски — это Настя топнула ногой.

— Ты чего разлегся, олух! Ставь свой парус!

Эвальд встал, вздохнул, сказал: «Это интересно» — и послушно потащил парус к яхте. Долго, на ощупь прилаживал его, изредка выплевывая резкие булькающие звуки — очевидно, ругательства. Он балансировал, стараясь не упасть в воду, а Настя, стоя на коленях на краю пирса, изо всех сил цеплялась руками за борт яхты, думая, что этим помогает.

Наконец спросил:

— Поплыли?

— Поплыли, — сказала Настя, решительно шагнув на борт.

— В Стокгольм, — добавил Эвальд и захлебнулся смехом.

Настя опустила за борт ладонь и ощутила ладонью теплый ток моря, стремительный и упругий. Они плыли.

Эвальд, замерев, сидел на корме. Говорить было не о чем. И не было у Насти желания говорить с этим человеком. Он все еще не существовал, его присутствие было иллюзорным, он был тенью, ничем и, казалось, сам сознавал это. Он молчал и даже не смеялся. Она вдруг поняла, что молчать им придется слишком долго, потому что в ту самую секунду, когда берег и пирс исчезли, слившись с глухой тьмой, время остановилось. Как долго, куда и зачем им плыть, она старалась не думать. Ниже опущенной в воду руки не было ничего. За сгорбленным силуэтом Эвальда не было ничего. И ничего не было выше бледной громады паруса. Пространство несло их куда-то, зажав в кулак, как божьих коровок. Настя почти физически ощутила эту давящую мощь пространства, и ей стало страшно.

— Страшно? — Негромкий голос Эвальда возник немыслимо близко. — Это бывает, ты так не сиди. Тебе хорошо лечь и немножко спать. — Эвальд вдруг хмыкнул, подыскивая нужное слово, и нашел его: — Чуточку.

Лечь, закрыть глаза, свернуться калачиком — и сразу наступит покой, дремота, да не свернешься здесь, пожалуй, на тесном дне маленькой яхты.

Больно ударившись плечом, Настя вытянулась на боку. Лежать было жестко. Рука, бедро, колено сразу заныли, и это ее обрадовало, потому что мир наконец обрел реальность, стал осязаем, как нора. Настя принялась по-хозяйски осваивать этот подробный мир: подогнула колено, изменила положение локтя, старательно пристроила на нем щеку, но осталась недовольна и попробовала устроиться на спине. Открыла глаза и впервые за эту ночь увидела звезды.

Небо кое-где прояснилось, и там, где оно прояснилось, высыпали звезды — редкие, одинокие, неподвижные. И Насте показалось, что яхта стоит.

А потом их закрыло стремительное облако — оно надвинулось тяжелой тенью и обрело черты Эвальда. Яхту качнуло. Эвальд осторожно навалился на Настю. Чтобы в случае сопротивления не оказаться в воде, он одной рукой накрепко вцепился в борт, другой попытался удостовериться, что предмет, на который он навалился, действительно живая женщина. Шарил, будил — и не удостоверился. Настя, казалось, окаменела.

— Ну! — укоризненно выдохнул Эвальд.