Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 19

Пришвартовав свой корабль к старому рыбацкому пирсу, Эвальд — его звали Эвальдом — сходил по скрипучим доскам на берег и немедленно делал стойку на руках. Мягко спрыгнув на ноги, он подбирал упавшие очки и пружинистой трусцой направлялся к Тамаре и Насте.

— Служба погоды обещает штиль, — сообщал он вместо приветствия. Выдержав паузу, покачав головой, он смеялся и говорил: — Это плохо.

Тамара и Настя не поощряли его к продолжению разговора, Эвальд не настаивал, хотя и выжидал немного, вновь заходился счастливым смехом и трусцой возвращался к пирсу. Иногда разбегался и делал сальто. Если трюк не выходил, Эвальд тяжко поднимался с песка, потирал ушибленное место, слишком охал, слишком кряхтел, а потом вдруг срывался и легко, как олень, бежал по берегу.

Владимир Иванович был с ним разговорчивее. Увидев Эвальда впервые, он сразу же поинтересовался, где и за какие деньги можно купить такую бесподобную яхту с таким замечательным полосатым парусом.

— О! — сказал Эвальд. Помолчал, посмеялся и заверил: — Это недешево. — Он опять выдержал паузу. — Это не везде.

Владимир Иванович выяснил также, что отец Эвальда рыбачил в колхозе, пока не вышел на пенсию, то есть пока на месте курортной зоны был колхоз. Уже несколько лет отец ловит в одиночку, а еще у отца есть коптильня. Он коптит балтийского лосося и продает его поштучно отдыхающим в поселке и в пансионатах.

— Неплохие деньги, — пояснил Эвальд. — Потому что вкусно. — Он помолчал, посмеялся и добавил: — И нигде нет.

— Я тоже кое-что, — заявил он после очередной паузы. — Кое-где, кое-что. — Он напрягся, подыскивая еще одно веское слово, и нашел его: — Помаленьку.

Белая точка поплыла над морем, и Владимир Иванович спросил Эвальда:

— На Стокгольм летит?

— Туда, — вздохнул Эвальд.

— Сплаваем в Стокгольм, — пошутил Владимир Иванович, кивнув в сторону пирса, где покачивалась мачта с поникшим парусом.

Эвальд захохотал, сказал:

— Это просто. — И побежал по берегу, высоко поднимая ноги, стремительно и легко.

— Дурак, — сказала Тамара, лежа на спине и следя за тем, как крошится в небе инверсионная линия.

Праздная жизнь, такая упорядоченная и размеренная, какой может быть только праздная жизнь, теряла, казалось, свою опору, свой смысл в те, как правило, дождливые дни, когда приходилось изменять привычному лежанию на пляже, когда привычный Владимир Иванович не приходил — пережидал дождь в своем пансионате. В такие дни Тамара старела на глазах, жаловалась на скуку, головную боль и давление, думала о безрадостном, много курила и спала без просыпу. Настя в такие дни тоже много думала, в том числе и о Владимире Ивановиче. Никаких видов на него она, твердо уверовавшая в свое несовершенство, не имела, как, впрочем, и Тамара. Настя бестрепетно думала о Владимире Ивановиче, и в тихих ее мыслях он переставал быть привычкой, «нечто средним», и становился неясностью, загадкой.

Самой скучной была мысль, что там, в Москве, среди снегов и гололеда, Владимир Иванович разведен, бирюк, бобыль и, быть может, ленивый бабник. Эту мысль развить было некуда, оттого она и была скучна.

А если он женат? А если у него дети? У него должны быть уже взрослые дети. Грустнее всего, если у него нет детей, но он их очень хочет, в чем — такой скрытный, такой ироничный — не может признаться жене. И жена, наверное, под стать ему: скрытная, ироничная, таящая за маской умного легкомыслия самую женскую, самую музыкальную мечту.

Так живут они и живут, лишенные благодати, забыв о том, что в юности хотели счастья.





Но есть в мире справедливость, потому что мир совершенен. И в один внезапный вечер — о, как любила Настя представлять этот вечер во всем его свечении, во всех тенях, полутонах и шорохах — они откроются себе и друг другу. «Здравствуй!» — скажет Владимир Иванович жене, как будто увидев ее впервые. «Здравствуй!» — скажет жена Владимиру Ивановичу, радуясь и страшась того, что последует за этим «здравствуй», за обоюдным нежданным прозрением. И народятся у Владимира Ивановича дети. Сначала один ребенок, а там — как Бог даст. Но даже и один ребенок сразу же потребует свое, он будет многого требовать, особенно на первых порах. А что могут неумелые руки жены Владимира Ивановича? А что может неловкий Владимир Иванович? «Как мы беспомощны!» — горько скажет жена Владимира Ивановича. «Как я недогадлив!» — спохватится Владимир Иванович, вспомнив о Насте. Он ведь знал, что она нянька — эта тихая женщина из мира пляжных прогулок и пирогов с малиной.

Настя замирала, суеверно боясь придумывать дальнейшее. Она слушала теплое посапывание Тамары. Она слушала дождь, который мягко бил по стеклу, подпевая ее мыслям или, наоборот, подшучивая над ними.

Засыпала, но дождь не уходил, звучал в ней, охраняя сон от кошмаров.

Дождь кончился рано, до обеда, но пляж пришлось отменить: так мокро было все вокруг — не ступить, не улечься. Подруги настроились на хандру. Однако Владимир Иванович не смог смириться с одиночеством в своей курортной зоне и — озябший, с промокшими ногами — явился без приглашения прямо в сад. Отогревшись, он расположился в складном кресле напротив Тамары и с удовольствием следил за тем, как неразговорчивая Настя собирает мокрую малину для пирога.

Владимиру Ивановичу было свойственно переносить свое настроение на предметы. Будь ему плохо, уныло, он наверняка говорил бы о том, как этот сад мал, беден и неухожен. Но ему было хорошо, и он вслух мечтал о несбыточном — уподобиться полковнику в отставке и прожить остаток жизни в этом уютном, поистине райском саду. Тамара не соглашалась. Райский сад, говорила она, он огромный, как само небо, а этот дачный клочок хоть и мил, но все же не стоит столь громких эпитетов и восторгов. Настя молча сердилась на подругу. Она, подобно Владимиру Ивановичу, считала сад поистине райским, но сердилась больше оттого, что Тамара, не меньше ее влюбленная в сад, лукавит и скромничает, как если бы сад принадлежал ей.

Владимир Иванович вытягивал короткие ноги и морщился. С чего мы взяли, говорил он, да и кто это выдумал, что рай огромен? Отчего ему быть огромным? Миллиарды лет существует планета, миллионы лет копошатся на ней, сменяя друг друга, цивилизации и поколения, но за все это время, которое немногим короче вечности, едва ли набралось на земле столько праведников, чтобы было целесообразным разбить для них хотя бы две-три сотки небесной земли.

— Ну знаете ли! — возмущалась Тамара.

— Знаю, знаю, — кивал Владимир Иванович. — И дело даже не в том, что человек не праведник. Дело в том, что праведник — не человек. Так, нечто среднее между инфузорией и вымыслом.

— Я, быть может, и не праведница, — пожимала плечами Тамара. — Грешить мне, правда, некогда, но иногда хочется погрешить, потому и не праведница. Но поглядите на Настю. Поглядите и застрелитесь. Она — самый настоящий праведник и никакое не «нечто среднее».

— Хочется, ну и грешите, — говорил Владимир Иванович, мельком оглядывая Настю, а Настя стыдилась, обижалась на Тамару и опускала глаза в таз с малиной.

— А чего же вы не грешите? — улыбалась Тамара.

— Я свое отгрешил, — смеялся Владимир Иванович. — Так отгрешил, что уже неинтересно.

— Вам, может быть, и жить неинтересно? — улыбалась Тамара.

— Может быть.

— Да, — вздыхала Тамара, полузакрыв глаза. — В этой жизни нет никаких плюсов.

— Есть один, — говорил Владимир Иванович. — Живым быть лучше, чем мертвым. Потому что там, — он, морщась, глядел на небо, — нет никакого райского сада, даже маленького. Ничего нет. А здесь. Здесь, по крайней мере, пирог с малиной. Как, Настя, не подгорит?

Настя не отвечала, глотая обиду. И не за пирог она обиделась, который у нее никогда не подгорал. Ее обидел весь этот праздный, ленивый разговор. За живую ли жизнь стало ей обидно, за этот ли мир, такой совершенный, — она не знала.

Понимала, что глупо обижаться на пустые слова, тем более что Тамара явно кокетничает, а Владимир Иванович, наверное, много страдал, оттого и позволяет себе говорить такое. Его пожалеть надо, а не обижаться. Но обида разрасталась и зрела.