Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 27

Вот тут и вспомнилось, как работала в поселковой школе. Самой старой там слыла, а тогда всего лишь за тридцать и перевалило. Девчонки молоденькие всё липли ко мне, о любви расспрашивали. Какая она эта любовь, да как бывает в ней это самое-самое? Я все отнекивалась: у самой-то почти ничего и не было. В институте как-то после новогоднего вечера разложил он меня на холодном полу в аудитории. Все лицо обслюнявил, оцарапал ноги, а там изгадил так, что до сих пор моюсь, моюсь, а оно где-то засело и кровит. Побыла, дура, раз ковриком, вот спину холодом до сих пор и обдает да внутри стыдом ломит. А они, дурочки, думали, знаю, какая она, эта любовь. Так бы тогда ничего и не вспомнила, да как-то по холоду занятия отменили. Заперлись мы в классной комнате, свечи зажгли. Вина красного выпили, яблоками от завуча закусили и так затосковали, хоть ревом реви. Вот и вспомнилось мне, какая она любовь бывает, не моя, конечно, а та, которую подглядеть довелось.

Автобус из поселка уходил рано, в семь утра, возвращался в шесть вечера. Два события за сутки, а так сугробы, потемки, редкий свет в избах да собачий лай от скуки. Она всегда опаздывала, мы ее ждали, дружно жалели. Ругались на нетерпеливого шофера, на холод собачий, на темень непроглядную. Она врывалась загнанной пенной лошадью, горячей от бешеного гона, гордой и виноватой в чем-то. Полыхала блинами с плиты, от нее пахло неведомым нам теплом. Полуодетая, с дикими от тысяч тайн глазами. Ей не хватало воздуха автобуса, она своим жаром снега могла топить в бескрайних полях нашего поселка. Поначалу думали, они с мужем скотину держат, деньжат решили подкопить да смыться с постылого места. Но, как оказалось, ни скотины, ни детей, ни родни в поселке. Потом решили, что попивают да буйствуют с тоски.

Но перегаром не несло: жар был какого-то неведомого нам свойства. Сидеть с ней рядом, что у костра находиться: лицо ломит, а спина от холода так и заходит. Одеваться в маленьком автобусе было не с руки, облачалась она в учительской, которая нам и клубом, и гардеробом служила. Благо, кроме физруков, мужиков в школе отродясь не бывало. Бабья это половина и доля бабья, как и зарплата, и заброшенность, и все остальное, если оно вообще существует. Не стесняясь нашего присутствия, она натягивала колготки, чертыхаясь при этом на мужа. Лифчик вытягивала из сумки с тетрадками, тут же всовывала туда свои маленькие аккуратные грудки и пуще прежнего бранилась на своего муженька.

Мы все ее очень крепко жалели, у нас поговаривали, что он ее частенько поколачивает за прежние грешки. Дружно упрашивали нашу техничку звонок давать попозже. Правда, случалось, и вовремя приходила, мы тогда смотрели на нее с удивлением. Она понимала наше недоумение:

– На суточные ушел черт мой, передышка вышла.

Вместо белья доставала из сумочки конфеты, всех нас угощала ими:

– Ешьте, девочки, ешьте, пусть у вас жизнь сладкой будет, как эти конфетки. Сколько фантиков наберете, столько писем от любимых получите.

Ну вот и слава Богу, хоть немного отдохнет от своего супостата. Тяжеленько живется нам, бабам, на белом свете, а на селе – хуже некуда. Хоть бы одеться-то давал толком, а не то чуть ли не нагишом бабу на мороз выпроваживает. Поди дождись этих его суточных. Хотели, было, уже жаловаться завучу на супруга ее окаянного. Мы-то все были дуры незамужние, в делах этих ничего не смыслили.

Как-то однажды такой мороз выпал, а ее нет и нет. Ну, и шофер меня послал поторопить «дуру полуодетую», а не то, говорит, мотор проморозит, и нам всем тогда хана. Взбежала на крыльцо, думаю, пусть только попробует не дать ей одеться, всю морду ему исцарапаю нахальную. Хотела потарабанить, а дверь сама отворилась. В сенях темно, хоть глаза выкалывай, так я и вторую без стука совсем открыла. Врываюсь в комнату, полную света и еще чего-то такого невиданного. Они на меня ноль с большим хвостиком, а я оглохла, онемела оттого, что такое бывает. Стою и слова вымолвить не в силах. А она была почти одетой, шубу осталось натянуть да шапку напялить. Он ее с ходу схватил на руки, как умирающий от жажды дождь пересохшим ртом хватает. Она застонала всеми птицами на свете и затихла. И тут таким вдруг счастьем полоснуло, что я невольно рукой прикрылась от него. И полетели, полетели птицы с постылого поселка на юга, к солнцу потянулись от нас. Забросали меня кофточкой, юбкой, комбинацией, колготками и еще чем-то почти невидимым. Нарядили, как елку новогоднюю, дуру любопытную.

– Ну, быстрее ты, быстрее, чертушка милый, там в автобусе девчата заждались, мерзнут из-за меня.

– Пусть, все пусть. Ты никогда не замерзай, солнышко мое незакатное.

Скинула я с себя и птиц этих, и все их игрушки, вышла, вскарабкалась в автобус, села в стылое кресло и заплакала. Слез не было видно из-за долгого отсутствия солнца в нашем салоне.





– Ну что, скоро она?

А она влетела с жару, с пылу, чертыхаясь, что-то спешно рассовывая по карманам, сумкам.

Вот что со мной та кукушка понаделала. С того поселка уехала: солнце не моя стихия. Да, а те девчонки меня тогда так при свечах достали, какая да какая она эта любовь? Вот я им возьми и скажи в сердцах:

– Неряшливая она слишком – эта ваша любовь, девочки.

Что тут началось: они так ругались на меня, столько плохих слов о годах моих наговорили. Вот с тех пор стариться и начала.

А тут еще эта кукушка в декабре. К чему бы это? И так сладко заревелось теми слезами. Нашли время, когда оттаять. И как только заплакалось, она вернулась и опять за свое взялась: ку-ку да ку-ку. Полную ладонь накуковала, что грибов в лукошко кинула. Вот что делать мне с этими двумя нотами? С одной вроде худо-бедно справлялась, а две – это почти песня.

Чудо земное

Дом остался в детстве. Жилье – пожалуйста. Живу диетически, по-идиотски, короче, живу. Жена есть, служба тоже. Книгу жалоб и предложений не заводил. На заводе другие законы. Заклинит – пьем, потом по полкам: кто на нары, кому в кровать, а кому обходной в зубы и повод продолжить. Жуликов с перебором, одни начальство облизывают, другие к Богу поближе жмутся, а те, кто никуда не годится, пашут, когда не пьют. Путного ни на грош, ладно бы на страну горбатились, а на хозяина спину гнуть охоты мало. Спецовку с рукавичками кинет, а себя, как ценность какую-то, обхаживает. Жулье, одним словом, и слева, и справа. Да вот, кроме заводской проходной, ни в одни ворота не пускают. Там пропуска из других бумаг ладят, для наших ладоней шершавости недостает. Огороды прежняя власть угробила, скотину успешно сократили строители коммунизма. Мы попристойнее смотримся, мычим потише.

И чего это я разошелся? С похмелья, одним словом, а колобашкам полный каюк вышел, ку-ку, короче. Баба моя отбрехалась, по соседкам сердоболить намылилась. Спать не могу, спину менты отбили, думали, копилка, дубасили, пока из ребер песок не посыпался. Я не в обиде, у каждого свои обязанности. Пива бы полторашку, нутро отмыть, мигом бы похорошело. Вон по ящику сколько его показывают, как Пушкина в прежние времена. В книгах ковыряться не привык, все больше вилкой в закусках, заплатил и хавай. Хоть паспорт продавай, больше-то за душой ни шиша. За него и красненького нальют, и морду по столу раскидают. Не в радость такое-то веселье. Руки бы на себя наложить, да откуда у бабы деньги на погребение, и начальник цеха от похорон опух. Скорее бы отходняк начинался, ночь-то вся еще впереди. Вертеться что с Востока на Запад, что с Запада на Восток – один хрен, не помогает.

Час от часу и часам не легче. Стрелки начисто стирают циферблат и лезут на стенку. В старых-то домах все стены пропитаны временем. Ветхость их не от ветра, время с удовольствием поедает и камни, и дерево. Древность-то держится на одном честном слове живущих, не более. Пространство – сторонний наблюдатель за этим делом. Такого вора, как время, вовек не сыскать. Вон сколько прожито, а кроме дум тягучих, которые что бабий напиток – ликер, ничего не нажил. Жизнь ко мне все больше боком поворачивалась. Партийцы к себе на пушечный выстрел не допускали. А эти, новые, так огородились, что покруче иностранцев рылом выглядят.