Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 69

Полковник на минуту замолчал, стал рыться в тумбочке, достал свежий номер «Комсомолки» и, протягивая мне, сказал:

– На, почитай о подвигах жрецов искусства. Почитай о том, как популярный певец живет сразу с двумя сестрами, которые рожают ему одна за другой девочек и мальчиков!

Снова наклонился над тумбочкой и наконец, отыскав в пухлой пачке периодики то, что было нужно, стал читать:

«С лета 93-го в абаканскую милицию стали обращаться женщины с заявлениями, написанными как под копирку: на улице к ним подходил пожилой мужчина в темных очках, бил их кулаком или ногой в живот и исчезал. Увы, многие жертвы, а все они были беременны, причем не на первом месяце, почти ничего не могли сказать о внешности нападавшего. Срабатывал материнский инстинкт: они падали на колени, обхватив живот, ничего не видя вокруг, и с ужасом думали: что с ребенком?»

Полковник бросил газету на койку, трехэтажно матюкнулся и закончил:

– Кто, вы думаете, был этот негодяй? Известный абаканский поэт Алексей Козловский.

Мы подавленно молчали и не смотрели друг на друга.

Я очнулся первым:

– Много верного в твоих обвинениях, Игнат, я уж не говорю о хакасском чудовище. Но верное – еще не истина. Можно привести сотни примеров нравственной ломки, завершающейся полным падением, а порой и дурными извращениями. Слаб человек. То не выдерживает бремени славы, то становится жертвой вина, денег, женщин, власти или собственной патологии. Но хотел бы уточнить: за редким исключением поэты и художники не являются в мир святыми. Да, среди них немало великих мастеров, но почти нет и не было святых. Молва же воспринимает их чуть ли не апостолами, а потом, открывая подробности жизни, вопит: как?! Он, оказывается, пять раз женился! Пил вино, играл в карты, богохульствовал! И – семь верст до небес и все лесом, лесом. Суть же здесь в другом: в противоречии между человеком и творческой стихией, которая может подмять, сломать и заставить идти в художественном познании бытия до конца, не останавливаясь ни перед чем, забывая человеческие границы. Не всем Мастерам удается совладать с этой стихией и выйти из схватки нравственно чистыми. Не удается потому, что водораздел проходит не между поэтом и обычным человеком, а между Духом и бездуховной стадностью. Это первое. А второе – сладость развенчания легенды и мифа, к чему со страшной силой устремлялась толпа во все времена. Вспомним Пушкина и его знаменитое письмо к Вяземскому, написанное во второй половине ноября 1825 года: «Толпа жадно читает исповеди, записки и т. д., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабости могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок – не так, как вы, – иначе».

То, что ты, Игнат, прочитал про абаканского Козловского, не может оцениваться иначе, кроме как самое дикое извращение. Скорее всего, это маньячество, стимулированное подвижностью поэтической психики, хотя ставить диагноз – дело психиатров, а не историков. Я же сейчас говорю о другом: нельзя подходить к поэту с обычной меркой, нельзя…

Полковник слушал, не скрывая иронии, и, не дождавшись, когда я закончу, вскипел:

– Не принимайте меня за Ваню с ушами! Кое-что и я читал и кое о чем думал. Да козе понятно, на что и на кого намекал Пушкин. Не только на обывателя, но и на тех, кто выдумал себя, кто осуществился посредственностью, одним словом, на тех, чей образ очень точно схватил мой штурман:

Мы залились смехом, а Игнат Петрович закончил:

– Думаю, что суть каждого из нас – в чувстве собственного существования. Если оно есть, это чувство, ты – поэт, если нет, то какие бы маски ты ни надевал, – только выдумываешь себя. И еще. Не рассчитывайте, что существует пропасть между поэзией и жизнью. Если поэт совершает поступки подонка, он и есть подонок, и точка. И никакие творческие достижения, никакие всплески гениальности не могут реабилитировать его как человека. Думаете, в авиации мало подонков, которые строят карьеру на мифах и легендах, то есть на доносах и клевете?

А что касается слабостей и пороков, то дело не в них, а в лицемерии, и в первую очередь – в лицемерии поэтов, которые говорят и понимают о себе не все, а только часть правды.

– Все верно, – вмешался я. – Но как же быть тогда со строчками Пушкина: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман»?



Однако меня перебил Андрей Иванович.

– Слушай, Игнат, – обратился он к полковнику уже совершенно другим тоном. – Как объяснить твой парадокс: тонкое, глубокое понимание поэзии, искусства – и почти циничное отношение к семье, к женщине, наконец– равнодушие к детям? Умереть, не повторившись? На это согласится не каждый.

– Дурак ты, Ваня, вот что я тебе скажу. Хоть ты и философ, а дурак! Я летчик. Понимаешь? Летчик! Если бы ты хоть раз поднялся в небо, набрал десять тысяч метров высоты, вел самолет над блистающим морем облаков, то не молился бы только на бабу. Летать – это счастье, дорогой мой. Сент-Экзюпери не случайно стал поэтом, ибо был летчиком. Служить в авиации – тяжелая работа. Риск, случайности – наши вечные спутники, но небо – поэзия! А что касается детей, семьи, то все просто, как три рубля. Двенадцать лет я был испытателем. Оставить жену молотой вдовой, а малышей – сиротами? На это тоже согласится не каждый. Для меня вся жизнь была в небе и в новых машинах. Да, любил женщин, а где любовь, там и дети. И у меня есть двое внебрачных сыновей. Я поднял их на крыло: один летает на Дальнем Востоке, другой служит испытателем в туполевской фирме.

Андрей Иванович не обиделся на звание дурака, а только попророчествовал:

– От себя, Игнат, не убежишь. И как бы ты ни лукавил, но однажды окольцует тебя тихая мадонна, и ты будешь любить сильно, страстно всю оставшуюся жизнь. Таким, как ты, надо от жизни все или ничего. И еще ни одному мужику из твоей породы не удавалось осуществиться даже на четвертушку без женщины. Настоящей женщины, конечно!

Полковник хотел что-то возразить, но тут вошла дежурная медсестра, пожелала спокойного сна и выключила свет.

К ночи разыгралась метель. В окно со свистом летел снег, гремел сорванный лист на крыше, по палате мелькали тени. Андрей Иванович не спал, ворочался, выходил в коридор, возвращался и, убедившись, что соседи «отключились» (а мы только не откликались на его зов), начал молиться. Я и сейчас помню слова, тихо слетавшие с его уст:

– Боже мой! На Тебя уповаю, да не постыжусь, да не восторжествуют надо мной враги мои…

Ветер с новой силой громыхал листом, выл, заглушая слова горячей молитвы, стихал, и снова до меня долетало:

– Укажи мне, Господи, пути Твои и научи меня, ибо Ты Бог спасения моего: на Тебя надеюсь всякий день.

И вдруг метель словно взбесилась: сбросила жалкий лист, загремела им по стылому асфальту, неистово застучала в окно белой крупой… и так же внезапно стихла, будто не устояв перед голосом Андрея Ивановича:

– Очи мои всегда к Господу, ибо Он извлекает из сети ноги мои. Призри на меня и помилуй меня, ибо я одинок и угнетен. Скорби сердца моего умножились – выведи меня из бед моих…

Неожиданно для себя я стал повторять слова молитвы. Ни до, ни после я не испытывал такого мужественного покоя, как в эти метельные часы. Впервые из сердца ушел страх, и я благодарил Бога за прожитую жизнь, не роптал, а только просил:

– Господи, помилуй меня… Господи, пощади меня. Кормилец, помилуй меня…

В девять утра начался обход, и к нам вошел целый синклит: заведующая отделением Пилипенко – пышнотелая дама с короткими ногами; прямая, строгая Елена Романовна с печальными глазами Богородицы – наш лечащий врач, и какой-то молодой господин в хрустящей кожаной куртке под небрежно накинутым на плечи белым халатом. Они сразу направились к Андрею Ивановичу. Оставшись довольна состоянием больного, Пилипенко «под занавес» огорошила его предложением: