Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 69

Брат сдал. Раньше, бывало, целый день на ногах, как конь строевой, а сейчас… День цветет – неделю вянет, но по-прежнему под седыми бровями горят жарким огнем черные глаза.

– Что случилось с Оксаной? Почему она рано умерла?

– Силикоз. Когда заболела, я перевез ее с матерью в старый дом. Умирала на моих руках, просила прощенья и повторяла, что любит меня и только меня.

– Странная любовь. Спать с одним, любить другого?!

Ваньша закурил. Долго молчал. Потом поднялся, отодвинул наполненный стакан:

– С природой не поспоришь. Война меня искалечила, а она хотела ребенка. Нельзя бабу лишать права быть матерью. Я умолял ее не уходить. Ушла. Чистая была.

И вышел в сени, аккуратно прикрыв за собой дверь.

1999

Улым

(Былое)

Давно я не был на этой маленькой железнодорожной станции. Теперь из Челябинска в Пласт прямым маршрутом ходит автобус, а раньше, лет сорок назад, мы добирались до райцентра поездом, а потом на попутных машинах – до родных осин. Бог весть, сколько раскулаченных, осужденных «тройками» земляков утащили в «телятниках» на Север и Восток паровозы. А сколько тысяч увезли эшелоны на фронт?

Не раз с замиранием сердца приближался я к родной Увелке, возвращаясь с Сахалина или из Ленинграда, радуясь знакомым до боли гулким березовым перелескам, оживляя в памяти истертые временем лица.

На свете правит балом случай. Он-то через много лет после отрочества повел меня по знакомому перрону и высветил полузабытое.

Легко про войну слушать, да страшно ее видеть. У нашего соседа, старого Шарипа, она забрала троих сыновей, оставив избу, полную детьми: старшему десять лет, а младшему – год.

Спасала огромное семейство Шамсутдиновых картошка (а кого она не спасала?) и старая вороная кобыла – единственная на семь пластовских улиц. Старик сам порой не ел, а ее кормил. Еще бы! Сено ли с дальнего покоса привезти или дрова с делянки – все покорно тащила кляча, поводя худыми боками на крутых подъемах. Но главное – лошадь, как и сам Шарип, была старателем: крутила день-деньской ворот на маленькой шахте.

Ничтожные граммы потом намытого золота не покрывали и половины расходов, а потому в доме было – хоть шаром покати. Изнуждались в нитку. Все, что можно было продать, – продали или обменяли на хлеб. Но, как говорится, пришла беда – растворяй ворота. В сорок первом под Смоленском погиб старший сын Урал, а зимой сорок второго в блокадном Ленинграде умер от ран Фарук. Несчастье дугой согнуло стариков.

Чем больше горя, тем ближе к Аллаху? Не знаю, но они держались на пределе и жили для внуков.

Вообще, скажу вам, буйным и веселым племенем были шариповские наследники. Рубили деревянными мечами лопухи, принимая их за фашистов, а весной, прилепив носы к окнам, с тоской смотрели на звонкие ручьи, мчавшиеся по кривому переулку. Страсть как хотелось пошлепать по лужам! Обувки не было, но – либо в стремя ногой, либо в пень головой: выскочив на улицу, татарчата, сверкая пятками, неслись ветром к мутным потокам, пускали бумажные кораблики, пулями летели обратно в избу и снова, залепив носами стекла, наблюдали – теперь уже за своими «крейсерами» и «миноносцами».

Счастьем для мальчишек были первые проталинки и вершина отвала, где снег исчезал раньше всего. С утра до позднего вечера это неистовое племя визжало, орало, бегало, наслаждаясь первым теплом. В погожие апрельские дни они совершали набеги на поля соседнего колхоза, где выкапывали или подбирали мерзлую картошку, а потом уплетали за широким столом тугие, как резина, черные оладушки. Ну, а с мая не вылезали из леса: полился березовый сок, зазеленела молодая крапива. Июнь дарил щавель, июль – клубнику, а звездный август – бруснику, вишню, рассыпчатую картошку и подсолнухи. Так и жили: «в обнимку» с матушкой-природой.

Да… Беда не ходит одна. Летом сорок второго почтальон принес еще одну черную весть – на маленьком сером листочке полковой писарь отстукал на машинке: «Ваш сын, рядовой Равиль Шамсутдинов, в боях под Волховым в мае с. г. пропал без вести».

Воздев руки к небу, причитала старая Фатима, еще больше сгорбился Шарип, голосила сноха, серыми воробышками притихли внуки. В высоком небе вился жаворонок, синели в легкой дымке леса. Вечность… Какое ей дело до слез людских?



Но у Аллаха милости много, и он услышал молитвы. Через пару недель новая весть взбудоражила наш маленький переулок: Равиль объявился! Старикам передал собственноручное письмо сына однополчанин Петр Павлухин, заглянувший на родину после ранения. История оказалась жуткая и простая.

Три месяца друзья-земляки томились в запасном полку, где день ото дня хирели и пухли с голода. Думали, думали да и придумали (отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!): решили убежать на фронт. Убежали, но попали в штрафную роту. После первого тяжелого боя похоронная команда чуть не отправила потерявшего сознание Равиля в братскую могилу. К счастью, солдат пошевелился и попал в госпиталь. Теперь его должны демобилизовать по чистой, и он вот-вот явится. Бывает на войне всякое.

Заметался старый Шарип. Сын вернется, а в доме ни одной пары белья ни на черный день, ни на красный! Татары – народ чистоплотный. Маленькие Шамсутдиновы всегда бегали в латаных-перелатаных, но чистых рубашонках. На подметенном дворе всегда стоял кумган со свежей водой.

Старик ломал голову: что делать?

Вот тут-то и появляется новое действующее лицо этого повествования – моя мать Евдокия Никифоровна, Царство ей Небесное. И у нас в углах избы гнездились горе и нужда, но мама достала из сундука белую косоворотку отца и понесла Шарипу. Старик благодарил, а она, прощаясь, посоветовала:

– Поезжай-ка в Увелку да обменяй у эвакуированных картошку на белье.

– Ярар, – сказал Шарип и спустился в подполье подсчитывать запасы.

Наскреб мешок и стал готовиться к дальней дороге – до станции тридцать километров. Мне было уже девять лет, но паровоза не видел, потому-то и стал упрашивать:

– Дедушка! Возьми меня с собой!

Шарип переговорил с матерью. Та отпустила с Богом.

Весь вечер собирались в путь: постирали и заштопали рубашку, штаны, налили кринку брусничного сока, завязали в узелок лепешку из отрубей, а потом пораньше улеглись спать.

Поутру, едва на лиловом Востоке вспыхнула первая алая полоска, в окно постучали кнутовищем:

– Эй, малай! Киль, айда!

Я мигом вскочил, оделся, схватил узелок с кринкой и, обжигая пятки холодной росой, помчался на улицу. Кобыла фыркала, задирала голову, а Шарип поправлял подпругу. В телеге баем восседал шариповский старший внук – разноглазый Наилька.

Тронулись. Старик молчал, горестно вздыхал и ни разу не присел – жалел лошаденку. Когда рассвело, мы с Наилькой зайцами ринулись по боровым опушкам. Рвали землянику и, измазанные красным соком, почтительно подносили дедушке кружку ягод.

В Поляновке сделали большой привал: подпруга все-таки лопнула. Кинулись в деревню искать дратву. Подошли к крайней, по окна вросшей в землю избенке, кликнули прикорнувшую на завалинке старушку. Молчит. Тронули за рукав – и в ужасе закричали: Божья раба была мертва!

Прибежали соседки – кожа да кости – и выяснили: голодный обморок. Спрыснули горемыку водой и унесли втемную, сырую избу, а мы оставили ей лепешку.

Шарип сам сходил к знакомому конюху, принес толстую просмоленную дратву, починил сбрую. Отправились дальше.

Я во все глаза смотрел на открывавшийся мир, который раньше заканчивался синим горизонтом за городом. Какой он, оказывается, огромный! Потом узнаю, пойму, какой он сложный и прекрасный.

В полдень приехали на станцию. Шарип примостился с мешком у будки на перроне, а мы с Наилькой припустили вдоль железнодорожных платформ, нагруженных искареженными танками, пушками и прочим металлоломом войны. Далекий гул сражений доносился до нашего города слезами о погибших, ранеными и длинными хвостами за хлебом. Теперь он воплотился в залитое кровью железо. Было страшно, и мы опрометью кинулись назад, к Шарипу.