Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 30



— Когда-нибудь надо же, — повторил он. — Пусть видят, пусть знают… Пусть! Если я… если ты… зачем же таиться, зачем прятаться?

В домах были открыты окна. Кое-где у калиток стояли люди. Кажется, два или даже три раза Любови Андреевне пришлось ответить на приветствия. Но и окна, и калитки, и люди, с которыми ей пришлось повстречаться или даже поздороваться, — все было как в тумане, какое-то далекое, нездешнее. Она механически продолжала твердить: «Только не сейчас, только не сейчас!» — но страх уже отступал и слабел, потому что рядом с ним поднималась, нарастала, захватывала сердце восторженная, дерзкая решимость.

— Если мне только кажется, — слышала она рядом с собой, — тогда, конечно… Тогда ни к чему. Тогда ты иди своей дорогой, а я пойду своей. Но ведь не кажется, вижу, что не кажется. Правда, Люба, ведь не кажется?

— Тише, бога ради тише! — упрашивала она.

— Хорошо, я совсем тихо. Но ты ответь — ведь не кажется?

Она плотно сжала губы и рассмеялась беззвучным счастливым смехом.

— Нет, ты ответь, ты ответь, — повторял он уже бессмысленно, потому что сейчас, как никогда прежде, видел, что ему ничего не кажется. Но он просто не мог молчать, как не мог отыскать других слов, кроме тех, которые уже нашел.

Они вышли на улицу Ухтомского. Здесь начинались бывшие леспромхозовские дома. Длинные, приземистые, они стояли близко один к другому и освещали улицу приглушенным, пестрым светом своих широких и частых окон. Дом, в котором жила Оленева, был третьим справа.

Она остановилась на мгновение. Что делать? Свернуть направо, к дому, — значит пройти вместе с Максимом всего полквартала. Но можно не сворачивать, можно продолжать идти прямо — туда, где улица, которой они шли прежде, забирает в гору, где дома реже, где вдоль невидимых заборов смутно белеют стволы берез и густая листва накрывает тротуары глухой тенью.

Как поступит Максим? Стыдясь и цепенея, Любовь Андреевна подняла на него спрашивающий взгляд.

Он двинулся прямо, и в этот момент Любовь Андреевна увидела дочь — Лиля медленно шла по другой стороне улицы. Опустив голову, Лиля слушала, что говорил ей тот, кто шел с ней рядом.

Любовь Андреевна схватила Добрынина за руку и, тотчас же отпустив ее, прошептала:

— До свидания!

Боясь, что он последует за ней, она почти побежала к дому.

Возле калитки стояла соседка Любови Андреевны по дому, жена Городилова-старшего — Ивана Грозы. Тучная, коротконогая, похожая на утку, она держала таз с водой и смотрела на Оленеву пристальным, насмешливым взглядом. Когда Любовь Андреевна поравнялась с ней, женщина, ничего не сказав, всполоснула таз и размашистым движением выплеснула воду на дорогу.

Чтобы быть ближе к окнам, Любовь Андреевна опустилась в кресло у письменного стола. Света не зажигала.

Окна смотрели во двор, улицы не было видно, и каждый раз, когда подавала вкрадчивый скрип калитка, у Любови Андреевны гулко, до отзвука в голове, начинало колотиться сердце.

Письменный стол не умещался в простенке, и углы его выходили в оконные проемы. Вплотную к столу, напирая на него, стояла столь же несоразмерно обширная кровать. Вообще в квартире было тесно от мебели. Когда жили в Крутоярске, занимали тоже две комнаты, но значительно просторнее этих. И хотя не бог весть какую удалось завести обстановку, а все же вещи, которые свободно размещались в той, городской квартире, не соответствовали здешним масштабам.

Переезд из города был поспешным, он скорее походил на бегство.

Началось, казалось бы, с пустяков. Лиля даже не считала нужным говорить матери о своем недомогании, хотя температурила на протяжении двух или трех недель. Температура держалась невысокая, не очень мучила ее, и девочка продолжала бегать в школу. Тогда готовились к ноябрьским праздникам, Лиля никак не хотела сидеть дома. Слегла, когда подскочило до 38,5° и появился сильный кашель.



В городе свирепствовал грипп. Любовь Андреевна уже переболела им и, укладывая дочь в постель, грустно шутила:

— Не обошла и тебя эта чаша, ласточка ты моя.

В обед прибежала с работы проведать дочь. Врач еще не приходил. Лиля дремала. Любовь Андреевна внимательно пригляделась к ней, и в недобром предчувствии екнуло сердце. Дочь вспотела, вспотела так, что намокшая рубашка прилипла к груди. Но странно — девочка не раскраснелась от жара, лицо оставалось бескровным, студенисто-вялым.

Любовь Андреевна кипятила на кухне молоко, когда услышала тот внезапный приступ кашля, какие-то булькающие звуки и сдавленный, полный мольбы и ужаса крик дочери:

— Мама!.. Мамочка!..

Не помня себя, Любовь Андреевна влетела в комнату. Лиля, захлебываясь, беспрерывно выбрасывала изо рта алые куски крови.

…Ее выписали из больницы только в канун Первого мая. Они шли по-весеннему, празднично украшенному городу, и Любовь Андреевна восторженно рассказывала дочери о Крутоярске-втором.

— Ты не можешь вообразить, как там прелестно. Мы будем жить в березовой роще. Представляешь, над самым домом — грачиные гнезда. А за рощей — хвойный лес. И вообще кругом лес. Ты отлично поправишься там.

Врачи хотя и одобряли решение Любови Андреевны покинуть город, но не считали переезд крайней необходимостью. Лечение протекало успешно. За шесть месяцев очаг в легком настолько уплотнился, что даже послойный рентгеновский снимок не нащупывал признаков каверны. Но подозрительное, испуганное сердце Любови Андреевны долго не хотело считаться с суждениями врачей. Если они начинали горячо убеждать ее, что лечение продвигается на редкость успешно, она принимала их горячность за стремление лучшим образом скрыть от нее действительное положение вещей. Если они, удрученные ее подозрительностью, переключались на более спокойный тон, она принимала их спокойствие как свидетельство безнадежности. Слишком велик был страх перед угрозой потерять дочь от того же недуга, который унес мужа.

Муж погиб в августе 1949 года. Казалось бы, в то лето решительно ничего не предвещало катастрофы. Муж — он был архитектором — получил крупную сумму денег за удачный проект, и они всей семьей укатили на юг, Сняли комнату под Сочи и дни напролет проводили на море. Муж сделался коричневым, как древесная кора, был заражающе весел и только иногда мимоходом жаловался на головокружение и слабость да, дивясь своей худобе, шутил:

— Не в коня корм.

Люба тогда не работала и по окончании отпуска мужа осталась с дочкой на море еще на месяц-полтора.

Из Крутоярска стали приходить несвойственные мужу короткие письма. Но он ссылался на занятость, и сначала Любовь Андреевна верила ему. Немногословность и уклончивость писем в конце концов насторожили, она заторопилась с отъездом.

На вокзале ее встречали сослуживцы мужа, и тогда Любовь Андреевна услышала осторожно произнесенное слово — туберкулез. Она испуганно переспросила: «Что, что?» И только после того, как услышала во второй раз, почувствовала весь неумолимый парализующий холод этого слова.

События развернулись столь стремительно, что Любовь Андреевна не успела ничего предпринять. Еще до ее приезда пробовали наложить пневмоторакс, но газ не пошел — сказался плеврит, который когда-то перенес муж.

Процесс был устрашающе серьезен, и больной сам потребовал операции. Едва Любовь Андреевна приехала, как хирурги назначили день. Сбитая с толку, совсем потерявшаяся, она не сумела оценить, на какой риск идет муж. Он же мобилизовал все свое самообладание, все свои быстро убывающие силы, чтобы убедить ее в неизбежности и безопасности операции.

Он ошибся в своем сердце. С операционного стола его сняли мертвым.

Любовь Андреевна сидела в кабинете главного врача. Ей долго ничего не говорили, и она уже начала догадываться сама. Догадывалась, но не верила. И все ждала, ждала, что ей скажут. И только после того, как медицинская сестра, войдя в кабинет, осторожно положила на стол перед Любовью Андреевной часы мужа, сложенные квадратиком деньги и ключ от входной двери их квартиры, она поняла, что все кончено. Дальнейшее плохо сохранилось в памяти. Себя, свои поступки, свои движения Любовь Андреевна видела словно со стороны. Она видела, что ее или даже не ее, а точно такую же, как она, женщину ведут по длинному-длинному коридору. Рядом с ней два человека в белом. Они почему-то поддерживают ее под руки. В коридоре ни звука. Ни возгласа, ни шороха, ни скрипа — ничего. Пустая тишина. И только в руке тикают большие часы мужа…