Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 25



За окном вечерело. Закрыв глаза, он подумал о доме. Осенью сын из армии вернется, надо ему что-нибудь купить, все старое, наверно, уже мало.

Слегка закашляв, он подумал:

– Этого еще не хватало. Говорила Нина, возьми плащ. Не послушался!..

Рассказ без названия

К вокзалу поезд подошел уже к вечеру Полыхаев выскочил на перрон, покрутился вокруг чемодана, подождал, пока схлынет толпа, поозирался…

Никто его не встречал. Он уговорил себя постоять еще пять минут. Выстоял пятнадцать. Затем резко подхватил с земли свой полотняный чемоданчик и пошел наугад, в ночь, в толкотню огоньков, в чужой ему город.

С неделю тому назад Полыхаев получил письмо от фронтового своего дружка Саши Гордынского. Письмо было длинное и смутное, – чего-то Саша лукавил, чего-то не договаривал, – а заканчивалось и вовсе уже непонятно. «Ты, Иван, не удивляйся, – писал Саша, – что я к тебе с такой просьбой. Может, ты, конечно, и откажешь, но я тебя знаю и не такой ты человек, чтобы отказать. А если откажешь, то это ничего, ты меня знаешь, я не обижусь. В общем, я хотел бы с тобой встретиться, то есть чтобы ты ко мне приехал, потому что сам приехать к тебе не могу. Саша». В уголке мелкая приписка: «Привет Лёле. Небось, сейчас думаете, совсем спятил, старый козел. Приезжай обязательно, прошу тебя».

Письмо встревожило Полыхаева, особенно приписка, он все ее перечитывал, пытался расшифровать. Весь день Полыхаев носил письмо с собой, а вечером не выдержал, показал Лёле. Он знал, что не должен был этого делать (когда-то у Лёли с Сашей был роман, Лёля хотела выйти за него замуж, а Саше, видимо, этого не хотелось, вот тут он познакомил Лёлю с Полыхаевым). Он чувствовал какую-то зловещую беду в этом доме, чувствовал ее глубоко и наверняка, как чувствуют спиной настырный взгляд. Он догадывался о том, что творится с Сашей, хотя и запрещал себе думать об этом, – ну не за этим же он меня вызвал, честное слово! – чувствовал что-то нехорошее, недоброе, даже враждебное и в этой фотографии, на которой – так отдельно от Саши, от него, Полыхаева, от Лёли, от их дружбы, от их жизни, от всего, что было близко и дорого им обоим, – смеялась красивая и – притворная! – вдруг почему-то решил Полыхаев – притворная Вера.

Полыхаеву стало душно, он поискал глазами окно, его не было, но был балкон. Он отодвинул шпингалеты и рванул балконную дверь на себя. Он вдыхал запах города, терпкий, горьковатый, похожий на запах давленой вишни, – так, ему казалось, пахнут все южные города. Город оказался не таким уж и маленьким, как он решил про него, глядя из вагонного окошка, – напротив, это был большой южный город, начиненный огоньками, шорохом шин, широким и ровным шумом, вон даже чертово колесо или карусель какая-то, а это ведь не каждый город может себе позволить…

Полыхаев повернулся, чтобы идти в комнату, и даже шагнул было, и вдруг ощутил, как его окатило изнутри чем-то страшным и горячим. «Господи, – думал он, – вот же беда-то, как же быть-то, господи!» Он был уже в комнате и тщательно задвигал балконные шпингалеты, но его трясла мелкая противная дрожь, и ему казалось, он все еще видит боковым зрением это литое плечо, обтянутое белой футболкой, прислонившееся к стене. Вот она, беда, настоящая, страшная, непоправимая. Вот оно как бывает-то, господи. Вот, смотри, Иван, смотри, ты, небось, и не знал, что такое бывает, а оно – вот оно!.. Вот она какая бывает, гнусность человеческая!.. Вот она где аукнулась, фотография-то!.. Ах Сашка бедный, дружок мой единственный, беда ты моя, как же мне тебя… ах ты, господи.

Полыхаева трясла мелкая противная дрожь, он боялся смотреть на балконное окно. Гнева у него не было и ярости не было – Вера была ему чужая, он ее, живую, и разглядеть-то как следует не успел – был страх, страх, что вот сейчас они войдут, а он, Полыхаев, не сумеет ничего скрыть, выдаст себя, так и будет трястись, как суслик, и Сашка обо всем догадается – он чуткий, Сашка-то, нервный! – и кинется на балкон. Шевельнулась поганая мысль: уйти надо… Они там на кухне, чемоданчик в прихожей, можно уйти незаметно… нет, надо сказать, не могу, мол, вас стеснять, да и сам не могу в чужом доме, не привык, пойду, мол, в гостиницу, извините…

Вслед за первой, трусливой, появилась мысль правильная, и, как показалось Полыхаеву, благородная. Про гостиницу – это хорошо, это годится, только надо Сашку взять с собой, проводи, мол, до гостиницы, все ж таки один в чужом городе, да еще ночью, могу и заплутать… Да, это точная мысль, хорошая мысль… Полыхаев сразу как-то успокоился, обмяк. Дрожь прошла, но сидеть одному в комнате уже было невмоготу.

А тот, на балконе… Он же, небось, знает, что Полыхаев его видел, тоже еще, чего доброго, выкинет какой-нибудь фортель!.. Полыхаев для блезиру еще раз подошел к книжной стенке, даже вынул какую-то книжку, полистал и сунул обратно… Пусть думает, что я его не видел… – подумал Полыхаев, и тут же устыдился: ах ты, гадина, паскудник ты, по чужим постелям лазишь, а я еще перед тобой выкаблучивайся, чтобы ты, избави бог, скандалу не наделал!..

Мысль эта придала ему решимости, он открыл дверь и отправился на кухню. Шаги его услышали, Гордынский выглянул ему навстречу, перекрывая собой дверной проем.

– Сейчас, Иван, уже готово! Тут такое дело… Я Веру не предупредил, что ты приедешь. Так что, извини, ужинать придется сухим пайком… Правда, есть яичница…





За спиной Гордынского шумно высморкалась Вера. Гордынский беспокойно оглянулся. «Выясняли отношения, – сообразил Полыхаев. – Какой уж тут ужин!»

– Знаешь, что я подумал, Саша, – сказал Полыхаев, с удовлетворением отметив про себя, что голос его звучит ничуть не фальшиво, громко и даже нахально – интуиция подсказывала ему, что говорить надо именно так, громко и нахально, это обычно придает словам убедительность. – Знаешь, что я подумал, Саша… Тебе мои странности не внове, ты поймешь… Не могу я у вас остаться… Не привык, знаешь, быть в тягость… То есть вам-то я, может, и не в тягость, а я стану думать, что в тягость…

А давай мы вот что сделаем, мы с тобой сейчас пойдем, заделаем номер в гостинице, ночевать я буду там, а к вам буду заглядывать в гости… Ей-богу, так я спокойнее буду… Ты не зыркай на меня, ты слушай, я дело говорю…»

Уговорить Гордынского оказалось проще, чем думалось По-лыхаеву, он слушал его тираду, нетерпеливо и рассеянно кивая головой, а когда Полыхаев перешел на сбивчивые повторения, – то даже взял инициативу в свои руки.

– В «Янтарь» пойдем, – сказал он. – Это близко. Кстати, там и с номерами будет попроще. Нет, гостиница-то люксовая, я не в этом смысле. Просто в «Якоре» у меня знакомые есть, а без блата ведь в летний период, сам понимаешь…

– Вот-вот… – обрадовался Полыхаев, – я и говорю, заранее надо… Я тебе еще на вокзале хотел сказать, да как-то с места в карьер неловко было…

Гордынский вышел из дверного проема, и Полыхаев увидел Веру. Она сидела на кухонной табуретке, в одной ночной сорочке, заплаканная и красивая. Сидела, забыв натянуть сорочку на круглые белые коленки, а, может быть, и, не забыв, просто наплевать ей было на Полыхаева, пожилого человека с полотняным чемоданчиком. Что объяснят ей слова «фронтовой друг», ей, живущей в этой квартире, заставленной книгами и фотографиями…

– До свиданья, Вера! – излишне оживленно попрощался Полыхаев. – Извините, что так нескладно получилось…

– До свиданья, – ответила она тем же ровным голосом, как и представилась, не зная да, видимо, не желая знать, что думает о ней этот пожилой человек с полотняным чемоданчиком.

В гостиницу шли молча, и втайне Полыхаев был даже рад этому. Он не хотел ни о чем расспрашивать Гордынского и боялся, что этот сам начнет разговор.

– Ах черт! – вдруг остановившись, сказал Гордынский.

– Чего ты? – переполошился Полыхаев.

– Бутылку армянского дома оставил.

– Ну и бог с ним, делов-то… Что, разве не купим?

– Где же мы его купим? Пять звезд. Не залеживается.