Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 26

Курганова отчего-то не призвали в действующую армию, хотя было ему всего сорок семь лет, но так случилось, что нечаянно прибился он к передовой, да так и остался. Был он до того простым колхозником, привез солдатам на кухню полевую несколько мешков картошки, а тут немцы в атаку пошли. И видно бой жестокий был, что на передовую вызвали всех – от писаря до ездового. Вот тогда Курганов и пошел с ними. Как-никак, две войны отломал, не мог он спокойно ехать в тыл, подхлестывая лошадь кнутом, если за спиной люди гибли. Отбили тогда фрица, а отойдя от схватки, заметили оставшиеся в живых солдатики в своих рядах гражданского. Политрук на него налетел коршунякой, прочь погнал, только Федор уперся – не пойду, да и точка. Командир пришел, с головой перевязанной, зацепило видно. И узнал в нем Федор, земляка своего, учителем который был в их станице какое-то время, Шелехова Митю, Дмитрия Григорьевича.

Выслушал тот все, да и махнул рукой, оставьте, мол, человека, знаю я его, коль упрется – все бесполезно. И велел зачислить рядовым. На все виды довольствия поставить. Потом долго с ним разговаривали, знакомых вспоминали… Это еще на том берегу Дона было.

Воевал Федор Курганов, как и положено старому опытному солдату – на рожон не лез, но и не отставал, да за чужие спины не прятался. Берегла его судьба, пока берегла.

Много повидал он на этой войне. Уж казалось – хлебнул германской, воевал в гражданскую, что может увидеть страшнее еще? Всякого навидался! Только там воевали на равных, чья сила духа крепче, того и верх.

 А здесь, на одной воле не получалось. Перла на них, громыхая гусеницами, лавина металла, огонь изрыгающая, а у них только трехлинейки мосинские… Со связками гранат, почитай, с голыми руками на танки бросались, в рукопашных врага зубами грызли, и погибали ни за понюх табака…

 Отступали. Жутко было бросать свою землю. Но это еще было не самое страшное. Глаза людей – вот что было ужаснее всего…Глаза тех, кого они оставляли на вражью милость, глаза беженцев, а особенно детей глаза, которые враз стали не по-детски взрослыми.

И шли солдаты, пыль загребая, стараясь не видеть эти взгляды. И только горькие морщинки прибавлялись на их лицах.

 Отступали и недоумевали – как же так, ведь пели: «Родной земли не отдадим не пяди!». А отдавали!

 Где же наша артиллерия славная, которой «Сталин дал приказ…», танки где, у которых «броня крепка» и сами они быстры, где в небе сталинские соколы?

Не было соколов в небе, только черные коршуны «мессершмиттов» расстреливали безнаказанно все живое на земле…

Чтобы сократить путь, шли однажды балкой, долго шли, а когда на поверхность поднялись, у многих волосы зашевелились, хотя уж навидались всякого…

Все поле усеяно было буграми – тушами коров. Покуражился фашистский летчик, побил скотину бессловесную. И только телок неразумный уцелел. Мыкался он среди стада одиноко, все тыкался в материнское вымя – сосать пытался. Видать не так давно немец их побил, а коровы недоены были. Вот и сочилось из каждого разбухшего вымени молоко, капля по капле, белые озерца около мертвых туш образовывая. Лежали здесь Пеструшки, Ласочки, Буренушки – кормилицы… И пахло на жаре молоком. Не было запаха смерти, крови запаха, а только молочный запах, как в доме родном…

Теленок, людей завидев, бросился к ним, мычит неразумный, вроде спрашивает, как, мол, такое и что такое с мамкой и другими сделалось? Сам, как ребенок еще, и тоже молоком от него пахнет…

– Пристрелите, чтоб не мучился! – сказал командир. – Погибнет он здесь.

Никто с места не стронулся.

– А-а, чч-е-рр-т! – выругался командир. Выпростал наган из кобуры, приставил к уху теленка, отвернулся и выстрелил. Все тоже отвернулись. Камнем каждому этот случай на душу лег, потому как были они, в основном хлеборобы-землепашцы. И что такое корова для семьи знали… Федор свою Зорьку вспомнил…



А, спустя час всего, убило командира Митю. Появился в воздухе «мессер» и давай виться, поливать свинцом. Бросились все от дороги кто куда, а когда улетел фашист, не поднялись с земли четверо и командир их, Дмитрий Григорьевич не поднялся. Лежал он с открытыми синими глазами, что так небо напоминали…

Там в степи и похоронили всех в одной могиле.

И оборвалось что-то в Федоре, точно совсем один остался. Да, по правде говоря, так оно и было. Жена его, Евдокия, померла еще в сороковом, а сыновья, с началом войны, на фронт ушли, да и сгинули. Пропали без вести. Плохо, что все тянули, да так и не оженились – внучат Федору не оставили. Вот и получалось, что ветвь рода Кургановых на нем и заканчивалась.

Где-то там, под немцем, остались его мать и отец, о судьбе которых он ничего не знал. Отходя к Дону, проходила его часть через родную станицу Федора, только пусто было в ней. Ушли все жители, спасаясь от немчуры клятой. Забежал в свой дом Федор и не застал родных. Скотины в хлеву тоже не было. Остался только Зорькин запах… А куда, в какую сторону подались беженцы, спросить не у кого было. Даже собак в станице не видно было и не слышно. Поглядел на разоренный дом Федор, только рукой огорченно махнул. Прихватил всего кружку свою любимую, из которой молоко любил пить, горсточку земли родной в платочек завернул и побежал своих догонять.

Отступали. И если точно говорить, драпали,, хоть и огрызались боями. Шагал Курганов рядом с товарищами, видел заваленные брошенным домашним скарбом обочины дорог… Бросали беженцы все, что поначалу спасти хотели, что ценным казалось… А потом понимали, что важнее жизни и нет ничего. Каждый думал против воли своей о том, что его ждет. Думал о том и Федор Курганов, шагая с товарищами в пыли. Каждый о том думал, только вслух не говорил. Разговоры такие жить мешали.

Много чего повидал Федор. Как бравые и бесстрашные с виду, превращались в трясущихся, ничего не соображающих трусов, а неказистые и неприметные героические дела творили. Как некоторые с ума сходили внезапно… Война всех представляла в истинном лице, по своим местам расставляла.

Сберегла судьба его в страшном месиве на переправе через Дон. Ад кромешный это был. Бомбардировщики пикировали прямо на берег и паром, сыпали градом бомбы на метавшихся в поисках укрытия людей, бросавших снаряжение и оружие. В небо полз черный дым, расползаясь вширь, а в этот дым снова и снова падали пикировщики, и надсадный вопящий рев их, заглушал крики и стоны. Творилось такое, что в страшном сне не приснится – сотни, а может тысячи трупов плыли вниз по течению…

Федор очнулся от воспоминаний. Курить хотелось смертно, только знал он, что потом пить захочется еще сильнее, а воды во фляжке всего ничего осталось… А когда подбидонят им воду – богу одному известно. Приходилось терпеть.

Большинство солдат, привалившись к стенкам окопа, спали впрок. Оно дело такое – еда и сон для солдата самое главное, без этого много не навоюешь. С едой было плохо – который день всухомятку… Потому сном и добирали.

Кто-то тихонько, хрипловатым голосом напевал старую солдатскую песню: «Коли ранят тебя больно – отделённому скажи… отползи чуток в сторонку… рану сам перевяжи… Коли есть запас патронов, их товарищу отдай, а винтовку-трехлинейку никому не отдавай…». Судя по паузам, певец как раз и чистил свою трехлинейку.

Слышался негромкий разговор, слова прорвались: «…а мироеда этого раскулачили, в Сибирь отправили гада…» Дальше все слилось в глухое бормотание непонятного...

Федор почувствовал легкий укол в сердце.

«Мироеда...»

На одном переходе, кинулась к нему расхристанная измученная женщина с седыми волосами, в которой он с трудом признал станичную знакомую Глафиру. Видно пришлось ей хлебнуть горюшка, потому как была она в одном возрасте с Федором, а сейчас на старуху смахивала. Рассиживаться не было времени, пошли… Ничего об отце с матерью Федора она не знала, хотя бежали из станицы вместе. Бомбежка была, разбежались все кто куда. Так и отбилась Глафира от своих. Разве найдешь кого в этом людском море? Побитых станичников только и нашла. Шла Глафира и рассказывала, кого немцы побили бомбами. Федор только зубами скрипел.