Страница 58 из 64
Потом и Василия расспрашивала обо всем. Возле отцовского балагана выскочила из ходка, так что и останавливаться не пришлось.
Горячее вешнее солнышко неутомимо работало с восхода до заката. Трудами его с земли было снято белоснежное покрывало, и теперь под живыми лучами зашевелилась каждая травинка, букашка каждая, из почек на деревьях проклюнулись первые листочки. Земля, раздетая, распахнувшая просторные дали свои, нежилась под солнцем, ждала оплодотворения. Над нею висело тонкое и прозрачное, кружащее голову марево.
Целую зиму ждет крестьянин этой поры, с нетерпением вырывается в поле и начинает прокладывать одну за другой борозды. А следом за ним по черной потной борозде степенно и деловито вышагивают грачи, очищая ее от разных козявок, мешающих земледельцу в его вечном труде.
Но в том году мужики выехали на пашню недружно, вразнобой. И вышло это вовсе не от лености мужичьей, а во множестве завозились «козявки» совсем иного рода — грачам непосильные и для простого мужика почти неразличимые. «Козявки» эти распускали слухи — один страшнее другого — и, напитавшись ими, шалел мужик и бессмысленно метался в сомнениях, как отравленная муха.
Дед Михайла держался в стороне от разных слухов, а если что-то и доносилось, то переваривалось в его мозгу на свой лад. Дня три назад заглядывал к ним Виктор Иванович, побеседовал с мужиками, в город их приглашал на Первое мая, потому как митинг там состоится. А уходя, оставил у них городскую газету — «Степь» называется.
В беседе той дед не участвовал, а разговоры своих мужиков слышал и уловил в них много интересного для себя. Разных толков о политике наслушался он и раньше, но те разговоры в мозгу не застряли и расплывались как-то бесформенно. Все говорили о революции, о войне — продолжать ее или не продолжать, — о свободе, о новой власти, о новых порядках. А до земли-матушки будто и дела не было — редко поминали о ней.
А вот в газетке-то прямо сказано, что надо взять ее у нонешних владельцев, что войну с германцем кончать пора. И до того все это зацепило деда, что велел он Степке перечитать всю газету специально для него. Дед не мог терпеть безделья сам и в других не выносил этого. Слепота не мешала ему чинить скамейки, делать зубья к граблям, строгать черенки для вил…
На этот раз, сидя под навесом, подправлял он выездную сбрую для Ветерка, чтобы Василию в город ехать за невестой. А Степка сидел против него на чурбаке с газетой и начал с верхней строчки: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Впервые «Степь» вышла с таким призывом, и дед не мог надивиться глубочайшему смыслу этих четырех слов.
— А когда газетка-то напечатана, сказано тама? — спросил он.
— Двадцать третьего апреля, — сообщил Степка, недовольный тем что дед отвлекает от главного.
Но и дальше чтение шло у них медленно, потому как дед то и дело прерывал Степку, либо заставляя повторить фразу, либо пускаясь в рассуждения. Часа через два одолели они статью.
— «Труженики! Собирайтесь под алые знамена революции! Становитесь в ряды борцов за светлое дело свободы!» — закончил чтец.
— Ишь ты, «труженики», к нам это обращение-то, — заметил дед. — Ну, а еще чего там прописывают?
— Да тут вот говорится, что Первого мая в городу митинг будет.
— А чего эт такое — митинг?
— Ну, собрание на улице или на площади, как тут вот сказано, — пояснил Степка в меру своих знаний, пополняющихся в то время ежедневно. Да и совместное с дедом чтение помогло парню понять многое. Оказывается, слепой этот дед умел видеть больше иных зрячих.
Порассуждать же им вдоволь не удалось. В калитку влезла бабка Пигаска, поздоровалась издали и, остановясь посреди двора, полезла в карман своей необъятной юбки за табакеркой. Тряхнула на сухую темную ладошку, и с нее щепотью заложила в нос.
— Чего ж ты молчишь-то, баушка? — не выдержал Михайла. — Какая нужда загнала?
Пигаска прочихалась, нос вытерла изнанкой подола и завела сердито:
— Кабы своя нужда-то, Михайла Ионыч, — ходила бы, ладно уж, а то полхутора облетела, за что про что, дура старая!
— Ну и сидела бы дома, коль так.
— Сусед мой, Кирилл Платоныч, на тот свет засбиралси. А грехов, знать, наплодил столь, что его и земля-то не примает, ирода. Исповедаться перед всеми хочет, кому напакостил за жисть свою поганую. Тогда, может, без грехов-то легче в землю войдет, примет она его, матушка, удостоит.
— Да у нас и сходить-то некому, — раздумчиво сказал дед, — все ведь работают.
— Ну, пойдете ли, нет ли — было бы сказано. Из других дворов тоже не бросились… Василиса упросила сходить, а я, дура, и кинулась, как молоденькая… Ну, бывай-те здоровы! Скорей бы кости свои до места дотащить.
Пигаска ушла, а дед что-то поперебирал в уме, подумал и объявил:
— А своди-ка мине к ему, Степушка!
— Да чего тебе там делать? — вознегодовал парень. Тут свободный день выдался, потому как Василий за него в поле поехал, и хотелось от деда поскорее освободиться да по своим делам холостяцким вдариться.
— Надоть, Степа, взглянуть на его надоть.
— Да как же ты глядеть-то станешь?
— Погляжу, погляжу, — молвил дед, поспешно прилаживая последнюю бляшку к наборной шлее.
Сперва дед мирился со Степкиной скоростью, часто швыркал опорками по спуску, по плотине хорошо двигался, а на подъеме забастовал:
— Чего ж ты прешь-то мине, как на пожар!.. Успеется, небось… Не помрет он без покаяния, мошенник…
— Да кому он нужен теперь, дохлый-то? — сказал внук, резко сбавляя ход.
— Э-эх ты! А здоровый и вовсе не нужен был… да вот… послал его бог на наши головы, терпели…
Во дворе, уже на подходе к невысокому крылечку, в нос ударил смердящий дух. В сенцах он усилился, в прихожей еще сгустился. Тут никого не было, и они сразу прошли в горницу, где вовсе дышать невозможно было. Не помогало даже открытое в палисадник окно.
— Мир дому этому, — с придыханием вымолвил дед, и Степка отметил для себя, что никогда раньше не слышал от него такого приветствия.
Василиса, пришибленная и почерневшая, поднялась с деревянного диванчика, поздоровалась, пригласила садиться. Покаянно угнув голову, прикрыла рот концом платка и, подтолкнув сынишку, вышла с ним в прихожую.
Но Степка этого даже не заметил. Как увидел Кирилла Степановича — ободрало морозом спину. Если б не знал он, кто тут лежит, ни за что не признал бы этого человека. Весь он зарос косматыми сивыми волосами, сиротливо торчал желто-восковой, острый, раздвоенный на кончике нос. На лбу и лице желтизна сгустилась, и по ней в беспорядке зияли мерзкие бурые пятна, словно горохом кто-то бросил в него. Веки обтянулись и глубоко провалились в глазницах, а на дне этих ям страшно двигались такие же темные пятна, как и на лбу, только покрупнее.
Казалось, что лежит одна голова, без туловища, потому как оно, прикрытое тонким синим покрывалом, почти не возвышалось над постелью и пугало своей мертвенной неподвижностью.
— Прости… мине, дедушка, — загробным, совсем не похожим на свой, голосом простонал Кирилл. — И все… простите… Я ведь… у вас…
— Бог простит, — грубо прервал его дед, — а мы давно простили, как пакостить перестал.
— …И быков… и Мухортиху…
— Да не сказывай ты, — опять оборвал его дед, — и без тибе все знаем… Эт ведь такие вот, как ты, хитрые да поганые думают, что они умнейши всех, что люди глупые — не видют и не догадываются об делах ваших грешных. Нет, не хитростью жил ты, Кирилла, нахальством. А народ, он совестливый, он, как бог, все видит, да не скоро скажет… Теперь вот, видишь, никто к тибе не пришел и не придет…
— Понял я, дедушка… все понял…
— Да кому ж она нужна теперь эта твоя понятия? В могилу тибе закопать и то никто не придет. Ты ведь всю жизню честил нас чертомелями, землероями да мурашами. Мураши эти мир хлебушком потчевают. А ты кого за всю жизню порадовал? Ты ведь, как вша зловредная, готовую кровушку пил. А мог бы работать.
Запавшие глаза у Кирилла повлажнели.