Страница 26 из 64
Всего с полверсты до того домика либо чуть поболее, и живет в нем одинокая бабка Ядвига. Вот у нее и устроили несчастных солдатиков. И молиться им за нее до гроба. Вымыла она их, обиходила, белье дала чистое. А потом принялась готовить отвары из трав и мази по рецептам, одной ей известным.
Днем Ядвига редко заглядывала к своим «сынкам» — только покормить да отвару подать. Зато вечерами бывала она дома, промывала им раны, смазывала, делала перевязки, питья разного подавала. Приходил дядька Ерема и подолгу засиживался тут.
Василия удивляло, почему эти люди живут отдельно, а хозяйство у них вроде бы общее? И говор у них не польский, как у Доната Вовчика, а русский. Но в долгих вечерних беседах все объяснилось.
Ядвига эта самая первые десять лет жизни прозывалась Пульхерией, потому как родилась под Смоленском. Отец ее бежал от лютого помещика и пристроился в имении пана колесным мастером. А через год в России крестьянам волю объявили — прятаться уже не надо. Позвал отец к себе в помощники еще знакомых из своей деревни. Так вот и обосновались тут все. Девочку старый пан любил, но имя ему не нравилось, потому назвал по-своему, Ядвигой, и замуж выдал за своего лесного сторожа.
Более тридцати лет прожили они вместе в этом лесном домике вдали от людей. Детей, говорит Ядвига, бог им не дал, хотя иметь их кому же не хочется! После смерти мужа назначил ей молодой пан небольшое пособие, разрешил пасти корову в лесу, брать ягоды и грибы. К тому же возле домика был клочок земли, с которого умудрялась она получать не только овощи, но и хлеб.
На место лесного сторожа назначил пан дядьку Ерему, тоже к тому времени овдовевшего. Было у него два сына, еще не женатых, но взяли их в солдаты, как и Василия, по первому же призыву, а в сентябре прошлого года погибли от одного снаряда.
— А может, ошибка это, — сеял надежду Василий, — может, в плену они либо так же вот, как мы, где-нибудь скитаются.
— Нет, — скорбно вздыхал дядька Ерема. — С ними был наш пан и, как хоронили, видел. По горсти земли в могилу бросил. А теперь и сам затерялся где-то наш пан. У войны на всех бед хватит…
Так вот и вышло, что два человека остались в лесу с глазу на глаз. У дядьки Еремы конь добрый есть, пчелы и тоже — клочок земли. У бабки Ядвиги — корова, телка, огород богатый, да постирать, постряпать руки ее способнее, чем мужские, либо, сшить чего. Так что хоть и жили они в разных избах, а хозяйства за последний год слились в одно. Общая забота о раненых солдатах еще более сплотила одиноких людей.
Бескорыстные, беззаветные хлопоты бабки Ядвиги не пропали даром. Она упорно верила в силу своих лекарств и умела передать эту веру «сынкам». Со временем польза ее врачевания стала для всех очевидной. И вышло так, что Григорий первым начал подниматься с постели и хоть несколько шагов делать по комнате. Но страшное, изнуряющее гудение в голове у него так и не переставало, оттого бодрствовать мог он не более полутора часов, а после того захватывал его крепкий, спасительный сон. Лоб у Григория почти очистился, чернота лишь узелками оставалась в нескольких местах.
А бедро у Василия оказалось так разворочено немецким штыком, что никакие бабкины снадобья пока не помогали, и вставать он не мог. Бок, плечо и многие царапины заметно затягивались и уже не причиняли таких болей, как раньше.
Еще по осени в солнечный денек выстирала Ядвига шинели «сынков», потом штопала. И только перед Рождеством призналась, что на Васильевой шинели насчитала она четырнадцать дырок да на Григорьевой пять.
Как-то февральским вечером Ядвига делала перевязки, дядька Ерема сидел на постоянном своем месте возле стола, неторопливо потягивая терпкий дымок из самодельной люльки. Курил он крепчайший турецкий табак с собственной грядки. Охотно делился с ребятами, но им пока было не до табака — курили редко и мало.
Особенно нескладно выходило это у Григория: курить-то хотелось ему всегда, но стоило сделать две-три затяжки, как в голове начинался такой перезвон, что свет мерк в глазах, и он тут же засыпал. Этот назойливый, одуряющий звон-гул всегда начинался у Григория с момента пробуждения. И даже казалось, что будил его ото сна именно этот гул и не покидал ни на миг.
В тот вечер, проснувшись еще до прихода дядьки Еремы, Григорий впервые ощутил себя в непривычной тишине. Лежа с открытыми глазами, он боялся пошевелиться, слово сказать боялся, чтобы не спугнуть, не потревожить эту умиротворяющую, столь желанную тишину. Василий приметил его состояние, по взгляду понял долгожданную перемену и тоже молчал, не мешая другу насладиться тишиной, так давно утраченной.
Минут десять друзья трепетно хранили блаженную тишину. Но тут вошла Ядвига с выстиранными бинтами, склянками, пристроила все это на табуретки между топчанами и, увидев, что Григорий не спит, предложила:
— Давай-ка с тебя начнем, сынок.
— А чего ж не начать, — бодро отозвался Григорий, суетливо поворотясь, и тут же, страдальчески сморщившись, зажал голову руками. — Опять загудела, проклятая!
— А что, уже не гудело? — обрадовалась Ядвига.
— Да только что было тихо, как проснулся… И опять…
— Ну, то добрая была весточка. Затихнут твои колокола помалу. Садись да рубаху скидай.
Ловко, без лишних движений снимая повязки, она бросала их на пол и приговаривала:
— Гляди-ка ты, бочок-то добреет. Видать, ребрышки уцелели… А рука и вовсе заживет скоро.
Пришел дядька Ерема, присел к столу, молча закурил.
Ядвига между тем наложила повязки на раны и, хоть сопротивлялся Григорий (до того дней пять не завязывали), снова забинтовала ему голову, смазав лоб какой-то пахучей мазью.
— Ну, ложись, погуди пока, — велела она Григорию и повернулась к другому «сынку».
— А что, баба Ядвига, — сказал дядька Ерема, поглаживая темно-русый колючий ус, остро, нацеленный вниз, — не распечатать ли нам заднюю дверь из прихожей?
— Для чего ж это? — насторожилась Ядвига.
— Да ходил я по отводу… Верст на десять к селу подался, и там, с краю, возле Донатова поля, порубку большую видел. Швабы, видать, поработали…
— Ну так что? — сердито съязвила Ядвига. — Пану б пожаловался на тех швабов, да нету его. Управу на них искать станешь?
— Не о том я, — успокоительно погладил Ерема бритый подбородок и, толкнув длинный острый конец уса, пояснил: — По той порубке дорога идет сюда. Я ж ни разу в село не ездил, как снег выпал, чтоб дорогу не показывать. На ней и теперь ни одного следа нет, так они ж на ее начало напали… А ну как их сюда потянет?
Ядвига перестала сердиться и вроде бы задумалась… И тут открыла она больное бедро Василия. Кроваво-красная рана не затягивалась, а делалась шире с каждым днем. Из-под гниющих краев кожи вокруг нее сочился гной. И дух тяжелый по всей комнате поплыл. Ерема торопливо затяжку сделал и выпустил облачко синевато-белого дыма, а Ядвига, промывая каким-то настоем рану, горестно посетовала:
— Видно, проклятый шваб самую косточку задел и все мясо разворотил тут своим поганым штыком… А ну, Васек, шевели ногой!
— Больно! — поморщился Василий, чуть-чуть сгибая и разгибая больную ногу.
По краям раны снова обильно выступал гной, как бы пульсируя в такт движениям ноги. Бабка снимала его смоченной в растворе тряпочкой и, несмотря на то, что с лица у Василия градом катился пот, заставляла его шевелить ногой. Потом и сама, видать, притомилась. Бросила тряпочку в таз и, будто сердясь на дядьку Ерему, сказала:
— Ну, ладно, растворим ту дверь, а как он пойдет? Не встает же — видишь!
— Так носилки устрою, — не сдавался Ерема. — Да и во дворе тайничок придумаю какой-нибудь…
— Мяса! — почти выкрикнула бабка. — Мяса парного надо. Пойдет у нас Василек, не догнать его швабам!
Мужики не успели сообразить что к чему, а Ядвига, метнувшись в прихожую избу, брякнула там какими-то железками и, бросившись во двор, из открытой двери крикнула:
— Рану не закрывай, я скоро!