Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 64

Гануся появилась на повети неслышно, как привидение. Может быть, задремал Василий, потому что не слышал, как она ставила лестницу, как поднималась по ней. А подниматься пришлось ей, видимо, не один раз, так как здесь уже стояло ведро с водой, большая глиняная миска, крынка…

— Помыть же вас надо, — сказала Гануся, заметив, что Василий глядит на нее.

Налила в миску воды и, смочив в ней тряпку, стала прикладывать ее к лицу Василия. Горячей влагой отпаривала грязь, потом осторожно протирала сухим полотенцем.

— А ты гарный, хлопчик, — заметила Гануся, перебираясь с миской и тряпкой к Григорию, — почище б тебя помыть, да побрить, да подкормить… Жинка у тебя есть?

— Есть, — ответил Василий. — Где мы?

— Та где ж вы — у нас в сели́. Пусто оно, село, ни одной семьи не осталось, кроме нашей. Все уехали, пока не появились тут швабы… Хаты пустые стоят.

— А вы чего ж не поехали?

— Батько наш не схотел. Думал, сеять весной будет, а швабы и хлеб, и коня забрали.

— Слышал я, как они тут с им обошлись. Отца-то, как звать?

— Во́вчик, — отвечала Гануся, по крошечке, бережно снимая отпаренную коросту с подбородка Григория, — До́нат Во́вчик.

— А где нашел-то он нас?

— Там в окопе и нашел. Сено за лесом у него оставалось, немного.

— Ну, спаси-ибо До́нату Вовчику, — как-то навзрыд произнес Василий. — Так и загибли бы мы в той траншее… Так ведь найти же еще надо было да на воз затащить как-то.

— Стонал кто-то из вас, он услышал. А там немцы из похоронной команды шатались. Он подозвал одного и сказал, что хочет похоронить вот этих двоих на своем кладбище. Немец не соглашался, тогда батько дал ему дорогой охотничий нож — то подарил ему один русский поручик. Немец и помог поднять вас. Он-то думал, что вы — мертвые…

— Э-э-э, — задумчиво потянул Василий, — вот ведь чего бог-то может. Все он может. Гляди-ка ты, совсем под лопатой у немца были… Никто бы и прислушиваться не стал, бьется ли в тебе сердечко…

— Они крюками покойников стаскивают в яму. Батько-то сам видел.

— Да и у наших, небось, крюки такие имеются, — возразил Василий. — Кому же с мертвецами возиться охота.

Под нежными, добрыми руками Гануси преобразился малость Григорий. Всю спекшуюся кровь и грязь отпарила она и убрала с его лица. Но лоб так и остался фиолетово-черным, и под глазами — темные разводы. Потом напоила она Василия теплым молоком.

— Дак бой-то когда же все-таки был? — спросил он, отвалясь от кружки и обтирая усы заскорузлой ладонью здоровой руки. — Вчерась, что ль?

— Нет, — возразила Гануся и, подделываясь под его речь, пояснила: — еще два раза вчерась.

— Это, выходит, уже почти трое суток с тех пор минуло, как в атаку-то мы пошли… С голоду замрет Гришка, ежели не очухается… Как-то бы влить в его молочка тепленького.

— Я скоро, — сказала Гануся и метнулась, как тень, с повети.

Минуты через три появилась она тут снова. Принесла чайную ложечку и, присев возле Григория, попыталась открыть ему рот. Не получилось. Будто спаяны челюсти у солдата.

— Тута вот, в левом кармане, в шинели, ножик у меня должен быть… Достань-ка, да им попробовай.

Ножик Гануся достала, но сперва прогрела тряпку в горячей еще воде и обложила ею всю нижнюю челюсть. Раза два подержала так, погрела. Потом и лезвие осторожно заложила, повернула его слегка — зубы чуток раздвинула, и вырвался у Григория едва слышный мычащий звук.

Раза три почерпнув из кружки и слив молоко в узкую щель между зубами, Гануся затаила дыхание… Подождав, вылила еще ложечку — горло у Григория судорожно сжалось, качнулось, и первый, самый трудный, глоток получился. Долго сидела она возле него, понимая и радуясь, что жизнь — робкая, угасающая, как свечка на ветру, — пока еще как-то держится в человеке.

— Чего ж вы с нами делать-то станете? — спросил Василий, глядя на старания Гануси. — Самих-то вас голод, небось, караулит, а тут еще мы, две чурки негодные.

— Батько пошел до лесного сторожа, — ответила Гануся, шмыгнув носом. — Туда швабы не заходили. Как возьмет вас дядька Ерема, то, может, и своих повидаете когда-нибудь.

Говоря это, она поглядывала на Григория, не веря в его долгую жизнь. Василий приметил ее неверие. Да и сам он никак не мог сообразить, кто и каким способом сможет помочь им выбраться из этого черного омута — не вынырнешь из него, кажется, захлебнешься.

— Детишки-то есть? — перевел он разговор, чтобы не думать о себе.

— Дочка́ да сын.

— По сколь же им годов?

— Дочке́ шесть, а сыну три. Мужа вчера швабы на окопы угнали… А у вас тоже есть дети?

— Нет, — коротко ответил Василий и смежил веки, чтобы не продолжать разговор. Как ни верти его, а снова и снова будет выворачивать на самые больные места. Лучше не думать о них.

С трудом выпоив Григорию с четверть полулитровой кружки, Гануся собрала посуду и тряпки и ушла так же неслышно, как появилась. Василий не заметил, как задремал, а потом и уснул крепко…

Сдержанные голоса во дворе разбудили его. Была глубокая ночь или поздний вечер — не понял. Не разглядел он и лиц поднявшихся на поветь мужчин. Один из них, кажется, был До́нат Вовчик.

— Сперва того, что на краю! — услышал он снизу голос Гануси. Она стояла где-то возле лестницы.

Но только взялись за него — всего прострелило насквозь кроваво-яркой молнией, обожгло и слева и справа, и тут же мгновенно провалился он в черную бездну, ничего уже больше не чувствуя и не слыша.

Василий давно потерял счет дням, потому как множество раз впадал в беспамятство иногда на несколько часов, а то и на целые сутки. По его туманным, предположительным подсчетам выходило, что впервые очнулся Григорий не то на двенадцатый, не то на четырнадцатый день.

Случилось это часов в десять утра. Приоткрыл Григорий глаза, поглядел в потолок недоуменно. Потом пошире веки-то распахнул. Голову поворачивать стал. Потолок и стены — белые, чистые. Топчан его в углу стоит. Слева, где кончается топчан, подоконник виден. За ним, в углу на подставке, — горшок с геранью, дальше — опять окно, залитое ярким солнцем. Возле подоконника — небольшой стол, накрытый филенчатой скатертью. Справа в стене — дверь, потом — круглая печь в черном жестяном кожухе и, также в углу стоит другой топчан, на нем — Василий Рослов под легким зеленым одеялом.

Ничему не удивившись, будто час назад прилег он тут отдохнуть, Григорий привычно хотел приподняться на локоть, охнул жалобно и, опять смирненько уставясь в потолок, едва слышно спросил:

— Эт чего ж такое гудит, как большой колокол посля удару?

— Х-хе, — удивился Василий, — загудело, стало быть? А я ничего не слышу.

— Да как же не слышишь-то? Вон какой гуд стоит, как в праздник на колокольне, — чуть погромче сказал Григорий.

— Это, брат, у тебя, видать, в голове гудит. Бабка Ядвига, знать, лишку поднесла.

— Чего? — не понял Григорий. — Ты шибчей говори, а то гудит и не слыхать.

— Молись богу, что хоть загудело. А я уж думал, так молчком и закопают.

За окном билась голая кленовая ветка, и весь лес теснился на ослепительно белом снегу. До конца пятнадцатого года оставалось меньше двух месяцев. Сколько тысяч солдат еще успеют закопать до нового года, хотя войска, упершись друг в друга, засели в окопах. Кто-то коченел в окопах с той и другой стороны, кто-то мыкал несчастные дни в плену, а кто-то, не успев проститься с живыми, навечно отрешился от всех земных тревог и забот.

Василий отчетливо понимал, что не только судьба Григория, но и его собственная качается на шатких весах между жизнью и смертью. И никто пока не сможет сказать, какая же сторона перетянет. Утешало то, что попали они к заботливым людям, в добрые руки.

Гануся надеялась, что раненых возьмет к себе лесной сторож, дядька Ерема. Он и взял их. Но избушка у лесника крохотная и стоит почти возле самой дороги. Хоть и малоезжая, едва заметная, но все же дорога — мало ли кого занесет на нее! А вот по другую сторону небольшого продолговатого чистого пруда есть уютный домик, надежно прикрытый ветлами, рябиной, дикой акацией вперемешку с кленами, могучими тополями и дубами. Дороги туда нет — лишь тропинка вьется.