Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 115

Я была взволнована и немного обеспокоена, когда позвонила в свою дверь. Ничто не шелохнулось, а между тем я телеграфировала. Я продолжала звонить, Олгрен открыл дверь. «Это вы?» – удивленно спросил он; Бост, который вместе с Ольгой встретил его в аэропорту и с которым он часто виделся, заверил его, что ни одного самолета из Нью-Йорка до завтрашнего дня не будет. Олгрен был без очков: он заменил их контактными линзами, которыми не умел пользоваться, и решил, что может обходиться без них. Если не считать этой мелочи, то мне показалось, что он не изменился; только отыскав старые фотографии, я заметила, как он постарел. В первую минуту – сорок лет или пятьдесят, тридцать – я лишь увидела, что это он. Позже Олгрен сказал мне, что ему понадобилось несколько дней, чтобы обнаружить: время не прошло для меня бесследно. Мы не удивились, сразу обретя друг друга, несмотря на годы разлуки и полные волнений летние месяцы 1950 и 1951 годов, почувствовав себя столь же близкими, как в самые прекрасные дни 1949 года.

Олгрен прибыл из Дублина; он рассказал мне о своем пребывании в барах Ирландии, среди вдохновенных любителей пива; находившийся в этиловом отупении Брендан Бехан, чьи произведения Олгрену очень нравились, удостоил его всего лишь невнятным ворчанием. Он рассказывал мне о Чикаго, о прежних друзьях и о новых, таких же наркоманах, сутенерах, ворах; с еще большим трудом, чем раньше, он сносил высокомерие добропорядочных людей. Общество всегда оказывалось правым, а его жертвы считались виновными: это одна из тех перемен, которую Олгрен не мог простить Америке. Каждое утро он просыпался в ярости: «Меня обобрали, надули, предали». Ему обещали один мир, а он очутился в другом, который никак не соответствовал ни его убеждениям, ни его желаниям. И до самого вечера он кипел. «Раньше я жил в Америке, – говорил он. – А теперь живу на территории, оккупированной американцами».

А между тем эта страна, где он – как и я в своей – чувствовал себя изгнанником, следовала за ним по пятам; Чикаго воскресало у меня в квартире. Как и там, Олгрен носил вельветовые брюки, старые куртки, а на улице – каскетку; на письменный стол он водрузил свою электрическую пишущую машинку и пачки желтой бумаги; на мебели и на полу валялись консервы, хозяйственные новинки, книги и газеты – все американское. По утрам я читала «Нью-Йорк геральд трибюн»; мы слушали пластинки, которые он привез: Бесси Смит, Чарли Паркер, Махалия Джексон, но никакого «холодного» джаза – его это не трогало. Нередко в дверь звонили американцы, приезжавшие туристами: он водил их по городу, показывал музей Гревена. Олгрен подружился с соотечественниками, жившими в доме; через них он познакомился с другими, в том числе и с Джеймсом Джонсом, они образовали в Париже закрытую колонию, отрезанную от Франции, на языке которой не говорили, и от Соединенных Штатов, которые они покинули, равнодушные к политике, но отмеченные своим происхождением. Олгрен предпочитал свою ежедневную ярость такой утрате корней.

Я жила гораздо более уединенно, чем в 1949 году, и мало с кем могла его познакомить. Кроме Бостов, он снова встретился с Сартром, с Мишель; я представила его Ланзманну Монике Ланж, которая привыкла сопровождать в Париже иностранных авторов издательского дома «Галлимар», и ее другу Хуану Гойтисоло. Олгрен поражал наших гостей, включая с помощью спрятанной в кармане батарейки маленькую красную лампочку в узле галстука-бабочки.

Я совершала с ним, особенно в первое время, длительные прогулки по Парижу. Побывали мы и на улице Бюшри: у меня не осталось никакой связи со старым домом, который собирались снести. Жак Ланзманн покинул его, Ольга и Бост переехали, уехала и портниха со своим мужем; Бетти Штерн умерла, маленькая консьержка погибла в автомобильной катастрофе. От моего прошлого не осталось ничего, кроме Норы Штерн и ее собак. Мы снова посетили блошиный рынок и Музей Человека. Бост возил нас на прогулки в машине. Олгрен, увы, одолжил у кого-то фотоаппарат и, как прежде, без стеснения пользовался им. Улица Сен-Дени с ее проститутками очаровала его: из окна машины он щелкнул группу, стоявшую на пороге одного отеля; зажегся красный свет, автомобиль остановился, женщины стали ругать Олгрена, я думала, они плюнут ему в лицо. Я снова начала посещать рестораны. На Центральный рынок мы ходили есть луковый суп, а в разные бистро – бифштексы с божоле. Как-то вечером мы поужинали на речном трамвае, глядя на бегущие мимо набережные с их бродягами и влюбленными.

Я умудрялась придумывать выходы, которые доставляли Олгрену удовольствие, мне и самой понравилось слоняться по ночному Парижу иностранкой. В «Олимпии» мы послушали Амалию Родригес, такую красивую в черном платье, очаровавшую своим голосом публику, исполнив на концерте фламенко и фадо. В «Каталан», попивая сангрию, мы слушали другие фламенко и увидели великолепных танцоров. Ольга и Бост пошли вместе с нами в «Крейзи хорс салун»; в Париже искусство стриптиза показалось Олгрену более утонченным, чем в Чикаго.





Но больше всего запомнился вечер, организованный Моникой Ланж и Гойтисоло. После ужина в «Баобабе» Моника предложила выпить по стаканчику в «Фиакре». Похоже, я действительно жила в стороне от века, ибо меня несколько ошеломила суета молодых мальчиков и гораздо менее молодых мужчин, которые болтали без умолку и обхаживали друг друга, причем руки откровенно просовывались под свитера из ангорской шерсти. Мы задыхались и, едва осушив стаканы, направились к выходу; подросток, которого Моника знала, показал на меня: «Зачем она сюда пришла?» – «Ей это интересно». – «А! Значит, она за нас?» – сказал он, очень довольный. Олгрен был удивлен гораздо больше меня.

В «Карусели», очарованный первыми исполнительницами стриптиза, он был так введен в заблуждение, что, узнав об их принадлежности к мужскому роду, почти рассердился. В «Элль и Люи» он совсем потерял голову: там были мужчины и женщины, одетые женщинами, и мужчины и женщины, одетые мужчинами; он уже не знал, какому полу отдать предпочтение.

Моника устроила ему приглашение на Форментор, где собирались издатели и писатели разных стран, чтобы учредить международную премию. Я отправила его одного, а через десять дней полетела самолетом в Мадрид, где он ожидал меня вместе с Гойтисоло. Было начало мая, погода стояла великолепная. Олгрен страшно радовался, потому что встретил самых разных людей. Барселона приворожила его; три дня он поднимался на крыши, бродил в Баррио Чино и в порту. Тем временем Гойтисоло в Мадриде все силы прилагал к тому, чтобы освободить своего брата Луиса, заключенного в тюрьму несколько недель назад после поездки в Чехословакию, – он был очень болен. В старой таверне с раскрашенными стенами мы провели интересный вечер в обществе молодых интеллектуалов, которые говорили об усилиях и трудностях оппозиции. Они сообщили мне, что книги Сартра запрещены, а книги Камю красуются в витринах книжных магазинов.

Мадрид наскучил Олгрену, и мы с ним улетели в Севилью; деревья в ослепительно фиолетовых цветах нарушали суровость ее улиц. В Триане в захудалых дансингах с потолками, украшенными бумажными гирляндами, мы каждый вечер слушали хриплые рыдания фламенко. В Малаге мы снова встретились с Гойтисоло и его другом В., фотографом, который отвез нас на машине в Торремолинос. Гойтисоло знал множество историй о педерастах и светских дамах, населяющих летние курорты. Ночевали мы в портовом городке, где беленные известью и крытые нарядной черепицей дома располагались ступенями на холме, сверху донизу. «Чем больше обветшало все внутри, тем старательнее белят стены снаружи», – заметил Гойтисоло, когда мы прогуливались там утром. И в самом деле, на улицах нам встречались голые ребятишки, а внутри виднелись грязные помещения. В верхней части деревни Олгрен сделал фотографии. «Да, вам это кажется живописным, – проворчала какая-то женщина, – а каково, если приходится подниматься и спускаться целый день!» Все источники воды находились у подножия холма. И когда на следующий день в Альмерии Олгрен решил сфотографировать квартал троглодитов, людей, живущих в пещерах, я не пошла с ним. Гойтисоло хотелось вновь увидеть здешние места и их жителей, а я вместе с В. поднялась в верхнюю часть Алькабасы, удивляясь тому, что, дважды пересекая город, не обратила внимания на эти сады и террасы, их яркие цветы, их ощетинившиеся, чешуйчатые, несуразные кактусы. В. тоже фотографировал, но только с телеобъективом, продырявленные обрывистые берега, нищенское население, сновавшее туда-сюда по почти отвесным тропинкам. Потом была восхитительная дорога на Гранаду через красные, охровые, золистые, вздувшиеся земли. Три дня я провела с Олгреном, созерцая Альгамбру. Испания вытеснила из его сердца Италию.