Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 115

После Гонкуровской премии, присужденной досрочно, к величайшему неудовольствию дам из комитета «Фемины», я назначила у себя встречу Ланзманну и Шварц-Барту. Увидев его, я была поражена и чуть не рассмеялась: он вырядился до неузнаваемости; на нем был длинный зеленый непромокаемый плащ, зеленая шляпа с опущенными полями, темные очки. «Меня преследуют, – возбужденно заявил он. – В кафе люди подходят ко мне, у меня просят автографы, обращаются ко мне: господин Шварц-Барт. Господин! Вы только представьте себе!» С неподдельным ужасом он обнаруживал, что известность отгораживает и калечит. К тому же его беспокоили обязательства, которые она налагает; сколько писем он получал! Откровения, исповеди, благодарность, жалобы, просьбы; ему казалось, что следовало бы встретиться с каждым из его корреспондентов, он чувствовал себя ответственным перед всем еврейским сообществом. К его смятению примешивалось немного самолюбования, и мне захотелось уверить его, что через несколько месяцев он сможет совершенно спокойно разгуливать по улицам. Но ведь нельзя же так быстро перейти от безвестности к славе, от скудости к избытку и не испытывать замешательства. Что делать с миллионами, которые обрушились ему на голову? Люди вокруг него нуждались в помощи, но скромной, к тому же их было немного. Что касается его самого, то он ничего не желал. Купить квартиру – нет, конечно. Автомобиль? Ему не научиться водить его. «Мечты, их у меня нет, – признался он нам, потом в нерешительности добавил: – Впрочем, есть одна, совсем маленькая: легкий мотоцикл, чтобы ездить по воскресеньям за город. – И, подумав, с едва заметной улыбкой добавил: – С легким мотоциклом нетрудно управляться, это удобно». Мы предложили проигрыватель, пластинки, но ему довольно было трех дисков: «Я до бесконечности могу слушать Седьмую симфонию; не понимаю, что мне это даст, если я куплю пятьдесят пластинок». Он испытывал искреннюю неприязнь к роскоши и огромные сомнения в отношении денег, ибо сравнивал цену вещей с жалованьем рабочих. Чтобы приехать ко мне, он взял такси: для чернорабочего это составляло два часа работы. Я его понимала, ибо деньги, с тех пор как они у меня появились, ставили передо мной проблемы, решения которых я не нашла. И еще он говорил о своих планах: написать роман о черных; чувствительный к угнетению, которое испытывают женщины, он выберет героиней цветную женщину. Я спрашивала себя, сумеет ли он вдохнуть в нее жизнь и сделать такой убедительной, как Эрни. Во всяком случае, он собирался уехать на Мартинику.

Вновь я его увидела лишь через год, когда он вернулся, чтобы подписать «манифест 121». Он не поддался соблазнам, которые сопутствуют славе или деньгам, хотя пользовался ими теперь с большей естественностью, и аскетизм в его глазах перестал быть идеалом как для человечества, так и для него самого. Мартиниканские друзья убедили его в необходимости революционного насилия: в «Тан модерн» он с безраздельным одобрением прочитал первую главу «Проклятьем заклейменных», где Фанон показывает, что у угнетенных есть только один этот путь, чтобы обрести свою человечность. Внутренне более свободный, чем прежде, и более открытый, Шварц-Барт, как мне показалось, крепче стоял теперь на земле. Происшедшими в нем переменами он доказывал, что правду мира предпочитает собственным суждениям, а риск – удобствам спокойствия.

Как-то в январе во второй половине дня я была одна у Сартра, когда зазвонил телефон. «Камю разбился на машине», – сказал мне Ланзманн. Он возвращался с одним другом с юга, машина врезалась в платан, и Камю погиб на месте. Я положила трубку, у меня перехватило дыхание, губы дрожали. «Не стану же я плакать, – говорила я себе. – Для меня он уже был никто». Я стояла у окна, глядя, как на Сен-Жермен-де-Пре опускается ночь, не в силах ни успокоиться, ни горевать по-настоящему. Сартр тоже был взволнован, и весь вечер мы с Бостом говорили о Камю. Перед тем как лечь, я выпила белладенал, после выздоровления Сартра я им уже не пользовалась, но мне надо было заснуть; однако я так и не сомкнула глаз. Встав и наспех одевшись, я пошла бродить среди ночи. Я сожалела не о пятидесятилетнем человеке и не о том неправедном праведнике, отличавшемся усердно скрываемой обидчивой спесью, которого вычеркнуло из моего сердца его попустительство преступлениям Франции. Я сожалела о спутнике исполненных надежды лет, который так искренне, так хорошо умел смеяться и улыбаться, о молодом амбициозном писателе, безумно жаждавшем жизни, ее удовольствий, ее побед, товарищества, дружбы, любви, счастья. Смерть его воскрешала; для него времени больше не существовало, вчера было не более истинно, чем позавчера. Камю, такой, каким я его любила, возникал в ночи, вновь обретенный и в ту же минуту горестно потерянный. Всегда, если умирает мужчина, то умирает ребенок, подросток, молодой человек: каждый оплакивает того, кто был ему дорог. Шел мелкий холодный дождь; на авеню д’Орлеан в дверных проемах спали бродяги, продрогшие, скрюченные. Все разрывало мне сердце: и эта нищета, это несчастье, этот город, мир, и жизнь, и смерть.

На рассвете я подумала: «Он не видит этого утра». Не в первый раз говорила я это себе, и все-таки каждый раз был первым. Помнится, пришел Кайят, мы обсуждали сценарий, но эта беседа была лишь видимостью. Камю не покидал мира, напротив, он стал его центром в силу того, что с ним случилось, и я на все смотрела его угасшими глазами. Я очутилась там, где ничего нет, и с изумлением, сокрушенно взирала на все, что продолжало существовать, в то время как меня уже здесь не было. Весь день я находилась на грани немыслимого опыта, касаясь обратной стороны своего собственного отсутствия.Тем вечером я собиралась снова посмотреть «Citizen Kane» [56] ; я пришла в кино заранее и села в кафе напротив, на авеню Оперы. Люди читали газеты, равнодушно глядя на огромный заголовок на первой странице и фотографию, которая резала мне глаза. Я думала о женщине, любившей Камю, о той пытке, которую она испытывала, встречая на всех углах это публичное лицо, принадлежавшее, казалось, в равной степени всем, не только ей, и не было больше губ, чтобы сказать ей обратное. Мне казались крайней изощренностью фанфары, которые трубят о вашем сокровенном отчаянии. Мишель Галлимар получил серьезные ранения; он был причастен к нашим празднествам в 1944 и 1945 годах; он тоже умер. Виан, Камю, Мишель: началась череда смертей, она будет продолжаться вплоть до моей собственной смерти, которая неизбежно наступит слишком рано или слишком поздно.

Этой зимой я вновь углубилась в область, которую давно забросила: музыку. Я возвращалась в прошлое, меня интересовала любая музыка. Свободные минуты я проводила у проигрывателя. Два-три вечера в неделю я располагалась на диване со стаканом виски и в течение трех-четырех часов слушала музыку. Такое и теперь еще часто случается. Музыка приобрела для меня гораздо большее значение, чем в любой другой период моей жизни. Я задавалась вопросом – почему? Главная причина, безусловно, материальная: существование долгоиграющих пластинок, качество записей. Прежними пластинками трудно было пользоваться; прослушивание слишком дробилось, чтобы можно было сосредоточиться и наслаждаться музыкой. Ныне остановки почти всегда совпадают с естественным делением на части и соответствуют ритму внимания. Издано огромное количество произведений, что позволяет составлять богатые и разнообразные программы. Да и обстоятельства тоже сыграли свою роль: я почти не хожу больше ни в кино, ни в театр, сижу дома; разумеется, я могла бы читать, но когда наступает вечер, словами я бываю сыта по горло. Я устала от мира, в котором живу и который опять нахожу в книгах. Романы изобретают другой мир, но похожий на этот и, как правило, более пресный. Музыка переносит меня в иную сферу, где царит необходимость и чья субстанция – звук – физически приятна мне. Это мир невинности – по крайней мере до XIX столетия, – потому что там отсутствует человек. Когда я слушаю Лассо или Перголези, самого понятия зла не существует: это дает отдохновение. И потом в музыке я была в значительной степени невежественна. Она давала мне то, чего другие искусства дать уже не могли: потрясение открытия великих произведений, еще неведомых мне. Я научилась лучше понимать музыкантов, которых уже любила. Мои книги стоят в беспорядке на полках, они ни о чем не говорят мне; зато я люблю смотреть на строгие или радостные, разноцветные конверты пластинок, скрывающие под своим глянцем смятение и гармонию. Именно благодаря музыке в эти последние годы искусство так глубоко вошло в мою жизнь, дав мне возможность испытать сильные чувства, познать его мощь и правду, а также пределы и обман.