Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 115

* * *

Тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год не оправдал наших надежд; Берлинская конференция провалилась, Франция готовилась ратифицировать ЕДС (Европейское оборонительное сообщество). При поддержке Америки, которая, потерпев поражение в Корее, хотела спасти от коммунизма по крайней мере Индокитай, Франция отклонила предложения Хо Ши Мина. Когда 13 мая генерал Наварр начал битву за Дьенбьенфу, мне впервые довелось испытать тягостное чувство: я ощутила себя полностью отрезанной от основной массы своих соотечественников. Крупные газеты и радио заявляли, что армия Вьетминя будет уничтожена; читая левую прессу и иностранные газеты, я не только знала, что это ложь, но и радовалась этому вместе с друзьями. Со стороны Вьетминя война унесла сотни тысяч жизней и в армии, и среди населения, меня это волновало гораздо больше, чем потери французского гарнизона: 15 000 легионеров, по крайней мере треть которых составляли бывшие эсэсовцы. После падения Дьенбьенфу я поняла, что Вьетминь практически отвоевал свою независимость, и чувствовала себя счастливой. В течение многих лет я была против официальной Франции, но никогда еще мне не приходилось радоваться ее поражению: это было еще более непристойно, чем плевать на ее победу. Люди, которых я встречала на улице, считали, что великое несчастье только что обрушилось на их страну, мою страну. Если бы они догадались о моей радости, то я заслужила бы в их глазах дюжину пуль в грудь.

Ультраправые и военные хотели обвинить в падении Дьенбьенфу гражданских в целом и в особенности левые силы. Трудно было предположить, до чего может довести нас истерия армии, которая, отказываясь признавать свои ошибки, возвращалась во Францию с неуемной жаждой мести. Злобный шовинизм, распространяемый побежденными в Индокитае, начал отравлять общественное мнение. В Париже должна была танцевать Уланова, и парашютисты решили отомстить за Дьенбьенфу, помешав ее выступлению угрозами, испугавшими власти.

В феврале Эльза Триоле попросила Сартра принять участие во встрече писателей Востока и Запада, подготовивших в Кнокке своего рода круглый стол. Он согласился; мы – Мишель, Ланзманн и я – поехали вместе с ним на машине. Днем мы гуляли, смотрели картины, а вечером он рассказывал нам о заседаниях. Буржуазные интеллектуалы, и в их числе Мориак, отклонили приглашение Эльзы Триоле. Маленькая группа коммунистов и сочувствующих им писателей, собравшихся на эту встречу, составила текст обращения с целью созыва более представительного собрания: не хотели никого отпугивать и потому взвешивали каждое слово. Там были Карло Леви, замерзавший в своей меховой шапке, Федин, Анна Зегерс, Брехт, очень милый, но поразивший всех: когда текст наконец был уже готов, он с наивным видом предложил добавить туда протест против американских атомных испытаний; Федин и Сартр осторожно отвели его предложение. Русские писатели пригласили Сартра приехать в мае в Москву.

Весь год он слишком много работал, и у него поднялось давление. Врач предписал ему длительный отдых на природе, а он ограничился приемом лекарств. Первые его письма немного успокоили меня. Он утверждал, что оправился от своей усталости. Из окон гостиницы «Националь» он видел Красную площадь, украшенную знаменами: праздновалась годовщина воссоединения Украины с Россией. Он присутствовал на демонстрации. «Я своими глазами видел миллион человек», – писал мне Сартр. Его поразило хамство некоторых иностранных дипломатов, отпускавших шуточки на своей трибуне: «Во Франции в день празднования 14 июля на Елисейских полях не потерпели бы подобной грубости». Он посетил университет, разговаривал со студентами и преподавателями, слушал, как на одном заводе инженеры и рабочие обсуждали произведения Симонова. Сартр много гулял; его переводчик вручил ему 500 рублей на случай, если он захочет выйти один, что он нередко и делал. В гостях на даче у Симонова Сартр подвергся суровому испытанию: был устроен четырехчасовой банкет с водкой и с двадцатью тостами, и к тому же в его бокал постоянно наливали вино – розовое армянское и красное грузинское. «Я наблюдал, как он ест, – заметил один из гостей, – это, должно быть, честный человек: он ест и пьет от души». Сартру до конца хотелось оставаться достойным такой похвалы. «Я не утратил власти над своей головой, но над ногами – частично да», – признавался он. Его доставили к поезду на Ленинград, куда он прибыл следующим утром. Дворцы и набережные Невы поразили Сартра, но его там не щадили. Четыре часа прогулок в автомобиле по городу, посещение памятников, час отдыха, четыре часа во Дворце культуры. Такая же программа на следующий день, а вечером – балет. Вернувшись в Москву, Сартр полетел в Узбекистан. Затем он должен был сопровождать Эренбурга в Стокгольм на совещание Движения сторонников мира и 21 июня вернуться в Париж.





В июне моя сестра выставляла на правом берегу свои последние картины. На вернисаже я встретила в сопровождении Жаклин Одри Франсуазу Саган. Мне не нравился ее роман, позже я отдам предпочтение книгам «Смутная улыбка» и «Через месяц, через год», но у нее была очаровательная манера уходить от своей роли вундеркинда.

Лето стояло великолепное. Вместе с Ланзманном я поселилась в отеле на озере Сеттон; мы взяли много книг, но большую часть времени проводили в разъездах, осматривали аббатства, церкви, замки; холмы желтели цветущим дроком. Вернувшись, я нашла в своем почтовом ящике у лестницы записку от Боста: «Немедленно зайдите ко мне». Я сразу подумала: «Что-то случилось с Сартром». В самом деле, утром Эренбург позвонил из Стокгольма д’Астье и попросил предупредить друзей Сартра, что он лежит в московской больнице; д’Астье связался с Ко, а тот сообщил Босту Бост тоже был сражен. Что произошло с Сартром? Он не знал. Я хотела поговорить с Ко, но он находился в Сорбонне на каком-то собрании, мы поехали к нему. Д’Астье говорил о гипертоническом кризе, сказал мне Ко, ничего страшного. Меня это не успокоило; Сартр страдал гипертонией, может, у него удар? Вместе с Бостом, Ольгой и Ланзманном я решила пойти в советское посольство и попросить атташе по культуре позвонить в Москву. У входа мы встретили служащих, и я изложила им свою просьбу; они с удивлением посмотрели на нас: «Позвоните сами… Вам нужно только снять трубку и вызвать Москву». Настолько прочным было тогда представление о железном занавесе, что мы с трудом поверили им. Вернувшись на улицу Бюшри, я попросила соединить меня с Москвой, с больницей, с Сартром. И через три минуты с изумлением услыхала его голос. «Как вы себя чувствуете?» – в тревоге спросила я. «Очень хорошо», – отвечал он светским тоном. «Ничего хорошего нет, раз вы в больнице». – «Откуда вы знаете?» Похоже, он решил, что его разыгрывают. Я все ему объяснила. Сартр признался, что у него был гипертонический криз, но все прошло. Он возвращается в Париж. Я положила трубку, но покоя не находила. Внезапно я поняла, что, как все, он носит в себе смерть. Я никогда не смотрела смерти в лицо, противопоставляя ей свое собственное уничтожение, которое, ужасая меня, в то же время успокаивало, хотя в настоящий момент я была вне игры. Разве имеет значение, буду я на земле или нет, когда он исчезнет, переживу я его или нет, главное, этот день придет. Через двадцать лет или завтра – все та же неизбежность: он умрет. Какое мрачное озарение! Криз миновал. Но случилось нечто необратимое: меня настигла смерть. И речь уже шла не о метафизическом скандале, а о качестве наших артерий, это не оболочка тьмы вокруг нас, а сокровенное присутствие, которое пронизывало мою жизнь, искажая вкусы, запахи, свет, воспоминания, планы – все.

Сартр вернулся. За исключением гигантских безобразных архитектурных сооружений, все, что он увидел, ему понравилось. Особенно его заинтересовали новые отношения, создавшиеся в СССР между людьми, а также между человеком и всем остальным: между автором и читателями, между рабочими и заводом. Труд, отдых, чтение, путешествия, дружба: все приобрело там иной смысл, чем здесь. Ему казалось, что советские люди в основном победили одиночество, которое терзает наше общество; неудобства коллективной жизни в СССР представлялись ему меньшим злом, чем индивидуалистическая заброшенность.