Страница 13 из 77
Из деревни же последних мужиков забирали в армию.
Вместе с невеселыми вестями погода давила людей, сгибала в предчувствии тяжелой зимы.
Ветер раздевал березы, рвал иссохший наряд с акаций, сметая все в кучи, устилал осклизлую землю ярко-красным кленовым листом. По утрам у кромок непросыхающих луж хрустела белая ледяная скорлупа, одевалась инеем пожухлая трава, тоскливо ревели в стойлах телята, словно чуяли, что не будет им зимой вдоволь корма и придется идти раньше времени под нож.
Вот в такое мерзлое утро выбежала в белом домашнем платьишке Ленка Заярова навстречу почтальону и приняла от него помятый треугольничек — письмо. Неверными пальцами торопливо развернула его и стала читать прямо на улице. А потом пошатнулась и без крика упала на сырую землю.
Только вытянула от боли шею, и шелковистые локоны крученым хмелем катнулись по земле, подбирая золотые березовые листы.
Бестолково затопталась на месте почтальонка. А потом, забыв про свою сумку, бросилась к дому. Выбежала, пала на колени Мария Заярова, приподняла, прижала к своей груди бесчувственную Ленку, не понимая еще, беда или болезнь нежданная уронили ее замертво.
…Со слабым стоном вернулась к Ленке жизнь. Чужими глазами посмотрела она на мать, хотела сказать, что-то, но зубы, сведенные судорогой, не разжались, выпустили только невнятный, похожий на жалобу звук.
Ленку поставили на ноги, повели к дому.
Шла она странно: не угадывая землю ногами, будто по незнакомому месту в темноте шла.
А к вечеру слегла в постель.
Несколько дней не брала в рот ни крошки, пока не пошла на поправку.
Из дома не выходила.
Только когда выдавался день потеплее, можно было увидеть Ленку в комнате через открытое окно. Сидя на кровати, она смотрела на улицу, равнодушная к людям, к себе и солнцу, зажигающему лес прощальным закатом, еще по-летнему ярким, но уже по-осеннему холодным.
12
Спрашивать да допытываться про других в Купавиной считалось зазорным.
Но такого, чтобы какое-то событие прошло незаметным и без всякого обсуждения, будь оно хоть трижды семейным, стерпеть тоже не могли. Бабы вроде Анисьи да Бояркиной покой теряли, день-деньской толклись в магазине да возле колонок, забыв о ребятишках и скотине, только бы не пропустить случайно оброненного слова или, на худой конец, многозначительного взгляда.
А зачем — сами не знали. Спроси — не скажут.
Наверное, правда: привычка — хуже неволи.
Но бывает коту и на масленке пост.
Никто в Купавиной не услышал про Ленкину болезнь, никто не рискнул примешать к ней грязь.
В другую пору могли спросить обо всем по-житейски саму Марию Заярову. Но она ходила серая от заботы, даже мимоходом не заводила разговоров. К тому же помнили: недавно сами поносили Заяровых за Ленку.
Совесть нечистая спрашивать мешала.
Знали: было письмо. Предполагали осторожно, что пришло оно с фронта. А от кого да с какими вестями — пойди отгадай!
К письмам относились всерьез: война идет.
Брякнешь слово невпопад — не поймаешь обратно. Иной человек, побойчее да поотчаяннее, за обиду не просто словом осадит, а под настроение и хлестнет. А кто и за что таскает на себе синяки, на Купавиной тоже знали не хуже, чем про все остальное, и каждому синяку ставили отметку: правильно или неправильно посажен.
Синяк, он как документ. Да и не скроешь его. Побаивались, одним словом.
Я тоже долго не знал, какая беда сломила Ленку. И не узнал бы, наверное, да случай помог.
Как-то вечером зашла к маме Варвара Ивановна Полозова кофту скроить да засиделась — свету не было. А она первой подругой Марии Заяровой считалась.
Отец и Михаил Самойлович еще не пришли с работы. Женщины сидели в большой комнате. Трехлинейная керосиновая лампа едва освещала стол. По углам комнаты стоял полумрак. Настя спала. А меня через дверь в кухне, да еще на печке, и совсем не было видно.
Разговор шел уже знакомый мне.
Сегодня Александра Григорьевна получила письмо из Томска, куда эвакуировалась со своими родителями Вера — невеста ее сына Романа. Писем в Купавиной от Романа не получали больше трех недель. А Вера писала, что последнее для нее ушло с фронта всего неделю назад. И сегодня, кто бы к нам ни зашел, Александра Григорьевна с мамой всем рассказывали про это, целый день ходили как именинницы.
Но самое главное, в письме к Вере Роман писал, что немцев они остановили и, как только отобьются от них, пойдут в наступление.
Вот и повеселели наши. Потому что своему человеку верили еще больше, чем Совинформбюро. Тем более Александра Григорьевна говорила, что Роман с детства ни в одном слове не врал и лишнего прибавлять привычки тоже не имел.
А потом про Веру стала рассказывать:
— С Романом они дружны давно. Жили в одном дворе, учились в одной школе, вместе ходили в кино и на «Динамо»: обыкновенно все. Поступили в разные институты, но встречались по-прежнему; как бы ничего не изменилось…
Задумалась. А потом на лице появилась улыбка. И заговорила снова:
— Нынче весной мы с Михаилом Самойловичем съехали на дачу: у него ранний отпуск, а я — с ним, конечно. Роман остался в Москве сдавать сессию. Раньше мы расставались только раз, когда он ездил в пионерский лагерь. Но там воспитатели, вожатые, питание — все. А здесь — совсем один в большой квартире. Не выдержала я. Через неделю приезжаю в Москву, захожу домой, почти сталкиваюсь с ним в прихожей; уходит в институт. Смотрю, на нем та же белая сорочка, в которой он оставался. Она единственная у него, из шелкового полотна, очень красивая: для выхода под костюм. Сейчас в чемодане лежит. Спрашиваю: ты не носил ее?
— Носил, — отвечает.
— И такая чистая? — удивляюсь.
— Чистая.
— Но она же глаженая только что!
— Глажена. — И не выдержал. — Не только что, а вчера. Вера постирала. И погладила потом. Не просил я ее об этом.
И покраснел.
Роман не умеет обманывать. Он, конечно, сказал всю правду. И застеснялся. Застеснялся совсем по-новому, впервые в жизни.
— А как ты питался? — спрашиваю.
— Хорошо. Дома.
— Что готовил?
— Все. Вера готовила.
— Вера! Опять Вера! — вспомнила тогдашнее свое удивление Александра Григорьевна. И объяснила: — Верочка Инютина!.. Вы представить себе не сможете. Единственная дочь крупнейшего инженера-физика, студентка музыкального института Гнесиных, хрупкая, с тонкими пальчиками, давно осознавшая свою красоту и власть над мальчишками, в том числе и над моим Романом, девушка, привыкшая к поклонению! Я знала, что у Инютиных живет домашняя работница, так как мать Веры очень больна, и уже давно. Я была ошеломлена так, что могла только сказать:
— Хорошо стирает.
— Она и готовит хорошо.
Роман хотел сказать об этом, как об обыкновенном, но у него не получилось: слишком видна была его гордость за Верочку. И он снова покраснел. Я не сдержалась:
— Лучше, чем я?
— Нет, конечно. Но и не хуже.
— Значит, я теперь уже не так нужна, — сказала я. — Честное слово, мне стало грустно после его слов. Потом спросила: — Могу ехать обратно к папе?
— Да, можешь, — ответил он. — Но помни, что ты нужна, всегда нужна мне. И Вера — тоже.
Александра Григорьевна сказала это ласково. И помолчала. Видно было: вспоминает.
— Я видела тогда глаза Романа. Видела, как он любит меня, как надеется, что я пойму его правильно. И еще поняла: пришла к моему Роману любовь, отныне он будет делить себя на двух женщин… А потом увидела безупречно отглаженный воротничок сорочки, его самого, спокойного, такого же домашнего, как и до нашего отъезда из Москвы, только повзрослевшего, и мне стало спокойно на душе. Все-таки любовь — это удивительно! Мы думали когда-то, что самая красивая любовь была у нас. Оказывается, у наших детей она еще удивительнее. Но самое главное — она делает людей лучше. Правда, лучше. Раскрывает в них совершенно неожиданное. Я убедилась в этом. Верочка в письме успокаивает меня: мама, пишет, я знаю, чувствую, все будет очень хорошо. Вы, пишет, даже не знаете, как хорошо!.. Я верю ей. Очень верю.