Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 13

У Гринделя — знания и память, у философа — живое воображение. Сейчас он не дремлет, для удобства облачившись, как в теплый архалук, в свою многопудовую ипостась — Косолапого Жанно, сейчас он стоит по щиколотку в снегу, и на согнутой руке корзинка с бутылками. Девичья улица плохо убирается, потому что по ней почти не ходят. Она — для хозяйственных нужд и для вывоза всякой дряни, в том числе нечистот. А раньше, когда почти все горожане держали скот, сюда глядели ворота хлевов. Страшно представить, какая вонь стояла в Риге, если и теперь по улицам порой пройти жутко.

А философ не лежащий, но стоящий, рассуждает с большим удовольствием. Ему действительно любопытно, как могла попасть отрава в аптеку. Герр Струве, скажем, может приобрести какое-то новые лекарства — Гриндель для него вычитывает их названия в немецких журналах. Может, какой-то жулик предложил Илишу снадобье, сам не зная, из чего оно состоит? И аптекарь, наживший немало старческих хвороб, решил его на себе попробовать? Сие логично… Только вот рижские бюргеры мошенников остерегаются в любом возрасте, а раз Илиш все еще управлялся с аптекой — значит, он в своем уме и у незнакомого продавца ничего не возьмет. Давид Иероним, надо полагать, ошибся — и это ошибка простительная, проистекающая от нелюбви к доктору Вайсману.

Рассуждая, Маликульмульк стоял лицом к Сарайной улице, наблюдая за прохожими. Вдруг он ощутил прикосновение к плечу и обернулся.

— Илиш скончался, — сказал Давид Иероним. — Я иду в управу благочиния и прошу вас составить мне компанию. Необходимо, чтобы тело доставили в анатомический театр и исследовали.

— Вы убеждены, что это отравление?

— Бедный Илиш задохнулся. Это не болезнь сердца. У него были судороги, он кричал, порывался куда-то идти, потом потерял сознание. И задохнулся…

— Вы это видели сами?

— Когда я вошел, все было уже кончено. Я спросил ученика, Нольда. Он тоже ничего не понимает… Сказал: с утра Илиш был свеж и бодр, сам обслуживал покупателей. Его это развлекало — с каждым ведь можно поговорить, узнать новости… Бедный Илиш… Нольд возился с ним и сказал важную вещь — от старика пахло миндалем, как будто он съел по меньшей мере фунт. А это — признак! Фунт миндаля может отправить на тот свет здорового мужчину — такие случаи бывали… Илиш наверняка о них слыхал…

— У него были враги, недоброжелатели? — спросил Маликульмульк.

— Нет, его все любили. Он помнил старое — у него была отменная память, он даже дамам рассказывал, что носили их бабки… Идем, герр Крылов. Это может оказаться преступление.

— Но с какой целью?

— Я не знаю, я не полицейский сыщик. Я всего лишь аптекарь, читающий ученые журналы! — выкрикнул Гриндель. — А он — рижский бюргер в двадцатом поколении! Он понятия не имеет о новейших открытиях, но он — чистокровный немец!

— Идем, — сказал Маликульмульк, впервые видевший приятеля в таком волнении. — Идем, я — с вами.

— Синильная кислота и ее производные очень быстро разлагаются, тело должно быть уже сегодня доставлено в анатомический театр. Проводились опыты… это необходимо проверить…

— Идем!

— Попробовали бы они указать тебе на дверь, — сказал Голицын. — Вот чертовы немцы! Помяни мое слово — завтра притащится какой-нибудь старый хрыч с жалобой на тебя. Я и не думал, что ты умеешь орать, как капрал на плац-параде.

— Сам не думал, ваше сиятельство, — понурившись, отвечал Маликульмульк. — Но не мог позволить, чтобы Гринделя при мне обидели. Не мог.

Философ, вопящий в помещении управы благочиния по-немецки и от волнения путающий глагольные времена, не говоря уж о порядке слов, — зрелище, должно быть, отвратительное. Толстый буйный философ с широкой простецкой мордой, машущий рукавами шубы, — и вспомнить-то гадко. Но иначе не получилось, его разозлили, ему стало скверно, и он вдруг понял, что если не заорет — будет еще хуже…

Маликульмульк, вернувшись в замок, сам не мог понять, как он дошел до такого полубезумного состояния, совершенно не философского состояния. Он не был наблюдателен, но он заранее знал, что кое-кто будет смотреть на Гринделя косо, что молодому химику могут не поверить: про мышьяк мы слыхали, про синильную кислоту отродясь не слыхали, стало быть — враки, и что еще за яд, который из мертвого тела пропадает неведомо куда? Вот и получилось — встал посреди комнаты и загремел, как Вергилиев Нептун, усмиряющий буйные ветры: «Quos ego!» Только, в отличие от Нептуна, взывал к титулу и должности князя Голицына. Вроде подействовало.

— Ничего, братец. Мы твоего Гринделя в обиду не дадим, — пообещал князь. — И что там было, в анатомическом театре?

— Сперва насилу тело у родни отняли. А потом — не ведаю. Там собрались врачи, аптекари, я в их разговорах ничего не смыслю. Посидел, посидел в зале на заднем ряду да и убрался. Я чай, Гриндель пришлет мне сюда записочку.

— Лучше сам к нему после ужина поезжай. Пусть расскажет подробно. А то оно как-то загадочно выходит — стоит нам с тобой затеять разбирательство о бальзаме, как старик, знающий начало всей этой истории, на тот свет отправляется…

— Струве! — воскликнул Маликульмульк.





— Что — Струве?

— Если это доподлинно отравление, то следующей жертвой будет Струве. Он ведь мало того, что помнит былое, о нем еще известно, что мой приятель!

— Идем ужинать, и, Христа ради, за столом — ни слова об этом деле, — велел Голицын. — А то моя княгинюшка и аптекаря сюда на жительство определит, я ее знаю, да и ты тоже. Не женись на норовистой девке, братец. Она всегда все по-своему сделает…

— А вы, ваше сиятельство?

— Так я же ее люблю… — князь усмехнулся. — Сам себе кажусь заморским дивом и чудом-юдом. Веришь ли — как повенчались, ни с кем и никогда… А ведь при матушке Екатерине двор был, прости Господи, сущий вертеп разврата, чего там только не творилось… Бери свечку.

Они вышли из кабинета и направились к столовой по длинному коридору, почти рядом — насколько позволяло телосложение Маликульмульково.

Оба молчали. О чем думал князь — неведомо, а у философа в голове творилось неожиданное — словно некий живущий там сильф, или гном, или аллах его ведает кто, накрывал на стол и выставлял всякие яства и пойла: жидкие, твердые, дрожащие, вроде заливной рыбы или бланманже. Выставлял и спрашивал: а сюда возможно ли добавить яд? А сюда? А как?

И вот этот язвительный дух вытянул из незримой печи жестяную форму, опрокинул — и Маликульмульк явственно увидел большой, роскошный, царственный французский пирог. Тот самый, которому надлежало стать героем новой комедии.

— А как сюда добавить яд? — спросил сильф или гном.

— Как будто не ведаешь. Снизу взрезать дно и влить его в дырочку, — отвечал Маликульмульк.

— А запах?

— Запах запеченной дичи перебьет.

— Ан нет, не перебьет!

И тут разговор прервался — князь и философ вошли в ярко освещенную столовую.

— Я, я! Мне, мне! — воззвал к философу Косолапый Жанно.

— Да сделай милость…

И Косолапый Жанно, умостившись в широком и покойном кресле, нарочно для него поставленном к столу, взялся за работу. Он был счастлив, подтаскивая к себе блюда и хватаясь за соусники.

Философ маялся — его одолевали голоса, девичий и мужской. Девица была Тараторка, а мужчина — бойкий сбитенщик Демьян Пугач. Более того — это были летние голоса, зимой так не разговаривают, беззаботные голоса горожан, выскочивших хоть на денек побродить по лугам и рощам.

— Ба! Иван, ты здесь? — немного неестественно, хотя весело и живо спросила Тараторка. — Что ты тут делаешь?

В голоске еще была фальшь, но куда от нее деться? Горничная Даша, которую сыграет Тараторка, отлично знает, для чего Иван тащится по проселочной дороге, груженный целым сундуком, а почтенная публика не знает.

— Здорово, Дашенька! Да вот принес пирог твоим господам, — отвечал Демьян, улыбаясь и пожирая Дашу круглыми своими черными глазищами. — Ведь ты знаешь, барин мой звал ваших сюда на завтрак.