Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 16



— Ну, ты всегда все знаешь, — буркнул он с напускной досадой и облегчением.

Тетка взглянула на него с удивлением.

— Коль, ты же сам сказал сегодня, что знал, — напомнила, возвращаясь из кухни, Наталья.

— Да что я знал, что? Как я мог знать? Я боялся, да, я думал об этом, потому что это было самое такое расхожее восклицание — когда совсем прижимало, когда опускались руки, это было самое такое расхожее восклицание: «Лучше повеситься, чем так жить!» Это как проклятье говорилось, как присказка, а однажды я вдруг услышал, с каким выражением она ее произносит — и обмер, честное слово. Это уже не присказка, не риторика была, а твердое убеждение. Я страшно перепугался, именно что обмер, а потом — спохватился, испугался своего молчания — она тоже замолчала — бросился обнимать ее, успокаивать, но это уже было не то, уже прострелило что-то, вот с тех пор страх во мне и сидел, наверное… А что я мог ей сказать? Погоди, маменька, не кляни ты своих врачей, вот я уеду, а ты останешься одна — так, что ли?

— Не дави, малыш, — попросила тетка. — И не мучай себя. А впрочем, это дело такое. Живые всегда виноваты перед умершими, от этого никуда не денешься, если ты живой человек. Только имей в виду, все-таки, что каждый человек сам решает свою судьбу. И ни ты, ни я — никто со стороны не мог, прости за такие дурацкие слова, кардинально изменить ситуацию. Мог ты вылечить маму? Мог переделать ее, переделать жизнь? Сделать так, чтобы она в детстве, когда тобой и не пахло, не так безоглядно верила в счастье и светлое будущее, в то, что не так мы будем жить, как жили, а уж она-то, такая способная и целеустремленная, уж она-то подавно? Ты взгляни на сверстниц моих, людей нашего с Надеждой поколения — мы же все клячи, все в мыле, запаленные рабочие лошади, вот мы кто! Все врозь — правильно Наташа подметила — все врозь, поодиночке тащим свой воз, а вокруг какая-то не-разбери-глухомань, все глуше и глуше с каждым годом, и уже не выбраться — нам уж точно не выбраться, силы уже не те. Мужики наши поразбежались, кто спился, кто проворовался, кто рыбу ловит — извини, Витюш, мы тут уже на обобщения перешли, — детки тоже не больно привыкли о нас заботиться, верно я говорю? Да и не приучены вы заботиться, это о вас заботятся все кому не лень, так что вы вроде недоумков на побегушках, ходу вам нет, все места заняты, и денег нет, и квартир, и мяса, и молока… Ничего нет! Такую ли жизнь мы ожидали увидеть в свои пятьдесят? Это что, и есть коммунизм обещанный?

— Так вроде обменяли наш коммунизм на ихнюю Олимпиаду, так что коммунизм теперь в Греции. Вы что, не знали? — схохмил Сапрыкин.

— И еще такой вопросик, малыш, — отдышавшись, проговорила тетка. — А даже если б ты знал, что случится с мамой, ты отказался бы от собственной жизни? Жил бы, как паинька, при ней, чтобы уберечь ее от этого шага? Нет.

— Да, — сказал Николай.

— Да что ты говоришь, Поля?! — перебила ее Наталья. — Какая ты, в самом деле, причем тут полезно-бесполезно?

— Я знаю, что говорю! — взорвалась Полина. — Это же один корень — что он, что Надежда, что Серафима Никифоровна — одного поля ягоды. Самовоспро… Самовоспроизводящиеся эгоисты, вот кто. Это не упрек, просто они такие. Они быстрее срываются. Им тяжелее дается понимание того, что жизнь больше нас и подвластна нам лишь отчасти, и нам никогда не овладеть ею, понимаете, во всей полноте, хотя бы потому, что не нами она началась и не нами кончится… Это все очень такие нормальные, первичные ощущения для обывателей вроде меня, а для эгоиста это высшая математика. И если он не вполне овладел этой высшей математиков, он, как говорится, в тяготах уязвим весьма. «Возлюби ближнего своего как самого себя», — тоже ведь сверхзадача, до конца не постижимая и не выполнимая, верно? Но зато, когда человеку совсем худо, когда все покатится в тартарары, в руках останется ниточка, чтобы вернуться к жизни, вернуть себе силы, по крайней мере, душевные, радость бытия — все можно вернуть, все вернется, если начать не с распоряжения жизнью по собственному хотению, а с того, что, ничего уже для себя не желая, жить ради ближних своих и дальних, ради самой жизни как бесценного, безусловного дара. Разве не так?

— Так, — согласилась Наталья.

— Да ты, Полина Ивановна, никак сама за себя тост сказала! — весело изумился Сапрыкин и потянулся за рюмкой. — Ну и правильно. За тебя, умница, — хорошо говоришь!

— Сапрыкин, я тебя изгоню! — вознегодовала Полина, возбужденная собственным красноречием, и — осеклась, напоровшись на неподвижный, налитый слезами взгляд Николая.

— У тебя нет никакого права осуждать ее, — проговорил он с дрожью с голосе. — Как ты можешь осуждать ее, когда она на такое пошла, Поля! Ты же знаешь, как она мучилась, как любила жизнь, какая веселая была до болезни, неужели тебе не жаль ее, Поля?! Какие пустые твои слова, если тебе не жаль! Она ведь давно уже ничего не хотела сверху, ты же знаешь, только самого простого — здоровья, работы, ничего сверху, и того у нее не было! Даже золотого колечка! Она как-то пожаловалась: «Как я хочу хоть маленькое, но золотое колечко, у меня в жизни не было ничего золотого». И это она, понимаете, она, которой всегда было плевать на это! Я подумал тогда, что обязательно подарю ей это колечко несчастное, с первой же получки, и так и не подарил! — Слезы брызнули из глаз, он зарыдал навзрыд и заголосил: — Так что даже колечка у нее не было в жизни, Поля, это ты понимаешь? А я совсем, совсем уже свыкся, что с первой получки, и так и не подарил! А она не дождалась, не захотела ждать больше! Ей уже не надо, понимаешь? Не на-до!!!

Теплая Натальина ладонь легла ему на плечо, но было поздно — настойка растопила внутри все переборки, душа потекла, он ревел, не помня себя, орал, чтоб не трогали маму, потом убежал в прихожую-кухоньку и там отрыдался, зарывшись лицом в висящие на вешалке шубы, — коварная настойка была у тетки. Где-то над ним, в вышине, беззвучно плакала мамочка, по лицу ее текли слезы, и не было, не было ее на свете, он остался один.



Потом он сходил в нужник, на морозец, на обратном пути черпанул пригоршней снег из сугроба, обтер лицо и, глядя на звезды, мерцавшие поверх заснеженных яблонь, пожалился:

— Господи, что ты с собой сделала?

И опять заплакал.

— …Зато теперь я спокойна, — призналась тетка, когда они уходили. — В нашем деле главное — вовремя отрыдаться. Кто выплакался от души, тот все выдюжит, это закон.

— Инженер человеческих душ, — прокомментировал Сапрыкин, подавая руку и подмигивая Николаю. — Держись, Колян.

Все столпились в прихожей, Николай ошарашенно кивал и ждал, когда женщины наговорятся. Наконец вышли, пошли сквозь сад вдоль насыпи, по краю холодного, бьющего в полотно голубоватого света — Николай, пошатываясь, впереди, Наталья следом. В себе он ощущал только ночь, она перетекала в завтра и послезавтра, сгущаясь за послезавтра враждебной, непроницаемой мглой. Он был человек конченый. Тут — они подошли к месту, куда мать носила букетики — из-за спины с ревом выстрелил товарняк, загрохотал прямо по головам, по головам, по головам, насыщая воздух беспокойным электричеством. Николай сомнамбулой полез на насыпь, проламывая грязный наст и проваливаясь в снег по колено, — Наталья вцепилась ему в рукав, опрокинула в черный снег и заорала:

— Ты куда?! С ума сошел?

— Я не хочу жить, Наташка, — забормотал он, но она и слушать не стала:

— А ну, вставай!

— Отстань! — заорал он, озлясь; Наталья заплакала, села в снег и вцепилась двумя руками в ворот его дубленки.

— Я устала, Колька, ты слышишь, устала, пожалей меня! Вы мне всю душу вымотали, Калмыковы, я не могу больше, я хочу покоя от вас, покоя! По-хорошему тебя прошу — встань, слышишь, вставай, гад, не то сама придушу, своими руками! Вставай, тебе говорят!

Она кричала, перекрывая грохот товарняка, и с таким остервенением трясла Николая за ворот, что он опешил, обиделся и несколько даже протрезвел от обиды.

Товарняк проскочил, смыкая, подобно застежке-молнии, верхние и нижние Грачи в единое ночное пространство. Высморкавшись, Наталья сказала: