Страница 54 из 58
— И опять ты не дала мне договорить, мама. Я… я согласен.
— Прости меня, Арей. Да и не мне тебя учить, как начинать войны, уходя от ответственности.
— Ты права, этому меня учить не надо, — бичом хлестнул голос Арея. — Скоро… впрочем, позволь мне умолчать о моих намерениях.
Оставшись один, Арей вернулся к балюстраде, опоясывавшей мраморный портик, и стал смотреть вниз, в обрыв, где ветер играл с голубоватым песком и развалинами нечеловеческих крепостей.
— Я уже давно вырос, мама, — тихо шепнул он, улыбаясь, — я вырос, а ты не заметила… Так что позволь мне иметь свои планы на жизнь; даже если они в чем-то совпадают с твоими. Мусорщик-Одиночка и Арей Одинокий, братья по Отцу, надежда Олимпа и изгой Семьи — не получится ли так, что мы сумеем найти общий язык раньше, чем об этом задумаются другие?..
Ветер, взметнувшись к портику, робко тронул прядь волос на его непокрытой голове — только дома Арей снимал свой знаменитый конегривый шлем, почти полностью скрывавший лицо.
Эписодий пятый
1
— Это неправда, — задумчиво произнес Гермий, глядя, как вспотевшие близнецы снимают шкуру с убитого зверя, — что живая собака лучше мертвого льва. Тот, в чью голову пришла такая странная мысль, — дурак. В некоторых, да что там — во многих случаях мертвый лев гораздо лучше живой собаки! Ты согласен, Пан?
— Угу, — немногословный Пан кивнул и почесал левым копытом под правым коленом.
— Давайте лучше выпьем, — вставил кучерявый Дионис, но на него никто не обратил внимания.
Веселый бог виноградной лозы сегодня по случаю облачился в пятнистую леопардовую шкуру поверх обычного хитона и выглядел как-то двусмысленно рядом с полуободранной тушей, над которой вились обезумевшие от счастья мухи, — все, что осталось от былой славы Киферонского Людоеда.
Один из близнецов на миг прекратил свежевать добычу, сорвал пук травы и вытер им тускло блеснувшее лезвие ножа. Потом провел тыльной стороной ладони по лбу, испачкав лицо свежей кровью, и вернулся к прерванному занятию.
— Интересно, — продолжил Гермий, взглядом знатока созерцая мощные спины братьев, похожие на груды речных валунов, мокрых и скользких, — что сказали бы здешние пастухи, если бы наши молодцы вместо мертвого льва привели им живую собаку? Полагаю, что восемнадцатилетним юношам было бы трудно выслушать все это, не покраснев. Ты согласен, Пан?
— Угу, — немногословный Пан кивнул и почесал правым копытом под левым коленом.
— Ну давайте все-таки выпьем! — обиженно возвысил голос Дионис, соблазняюще встряхивая почти полным бурдюком.
Увы, призыв Бассарея снова пропал втуне.
Второй близнец, усердно трудившийся над косматой головой льва, вскрикнул, уколов палец одним из страшных клыков, и по-детски сунул пострадавший палец в рот. При виде этого Гермий не выдержал и рассмеялся — уж больно нелепо выглядел такой жест рядом с изодранным плечом и внушительным красно-синим пятном на ребрах парня. Близнецы одновременно подняли головы, глянув на Лукавого, и Гермий успокаивающе махнул рукой: продолжайте, мол, все в порядке!
Резкий запах смерти, исходивший от распластанного тела Киферонского Людоеда, вызывал тошноту, сытые и отяжелевшие мухи лениво жужжали, мерцая зеленью и перламутром, от крохотного родничка в низинке тянуло сыростью, и Лукавый поймал себя на том, что испытывает неодолимую потребность говорить — пусть глупости, пусть ерунду, что угодно, лишь бы не тишина, прерываемая только хрустом разделяемой плоти и жужжанием насекомых, пахнущая кровью тишина, напоминающая о недавних криках, реве, яростном рычании трех глоток, рвущем душу треске костей, захлебывающемся хрипении…
Гермий никогда не считал себя воинственным богом.
За что и не любил бешеного Арея; да еще, может быть, невозмутимо-ледяную Артемиду-охотницу.
Но иногда, в редкие минуты слабости или одиночества, как сейчас, наблюдая за сосредоточенными лицами братьев, хитроумный сын Громовержца и Майи-Плеяды признавался сам себе в легкой зависти к безрассудству смертных, умеющих решать, не выбирая, и поступать, не соразмеряя последствий.
— Бедный львенок, — Гермий смерил взглядом груду мяса, мышц и костей; все, что еще недавно было свирепым хищником добрых пяти локтей в длину (если не считать хвоста с кисточкой на конце) и двух с половиной локтей в холке. — Двое на одного… в конце концов, в этом есть что-то нечестное! Разве глупый зверь виноват, что предпочитал двуногих четвероногим (впрочем, не брезгуя и последними)?! Вот она, невинная жертва несоответствия вкусов, валяется и смердит на всю округу! Ты согласен, Пан?
— Угу, — Пан шлепнулся задом на траву и принялся обеими руками скрести зудящие ноги, проклиная душный и влажный месяц метагейтнион,[37] когда блохи особенно докучали мохнатому божеству.
— А вот вино! — тоном базарного зазывалы выкрикнул глубоко несчастный Дионис, стараясь не смотреть на задние львиные лапы, уже лишенные шкуры и загнутых когтей. — Ай, какое вкусное вино, чтоб вас всех! Алкид, хороший мой, обмоем покойничка?!
Алкид не глядя протянул руку, ухватил бурдюк, радостно протянутый Дионисом, зубами развязал узел и принялся плескать вино на бока и живот убитого льва, отгибая шкуру наружу и аккуратно подрезая ножом желтовато-белесые волокна жира.
— Присохло уже, — пояснил он, передавая бурдюк брату, — снимается плохо… И воняет теперь меньше.
Дионис схватился за голову и застонал.
— Разгневаться, что ли? — вяло поинтересовался веселый бог, поджав пухлые губы.
— Не надо, — хором отозвались близнецы. — Лучше сбегай за вторым бурдюком. Или пошли кого-нибудь.
Пальцы братьев — даже на расстоянии чувствовалось, какие они липкие — двигались уверенно и сноровисто, дыхание не сбивалось ни на мгновение даже тогда, когда проснувшиеся змеи мышц оплетали их руки, напрягавшиеся в коротком, точно рассчитанном усилии; лишь самую малость выпячивались при каждом вдохе бугристые животы, не столь подчеркнуто-рельефные, как у городских атлетов, зато способные выдержать удар копыта сатира; и голые ляжки близнецов вплоть до середины каменно-твердых ягодиц были одинаково покрыты жесткой порослью черных волос — всех Персеидов-мужчин злые языки называли Мелампигами, то есть Чернозадыми (а иногда даже значительно грубее).
Называли, понятное дело, за глаза — и даже не стоит говорить почему.
Гермий разглядывал близнецов, ловя себя на внезапно проснувшемся чувстве гордости, как если бы он был ваятелем, глядящим на законченную статую собственной работы, или отцом, созерцающим выросших сыновей… и смутное облачко грусти не омрачало, а скорее оттеняло нынешнее состояние Лукавого, потому что грусть не свойственна Семье и еще потому, что ни на Автолика, ни на Пана, ни на шестилетнего Абдера из Локриды Опунтской, своего последнего сына от смертной, не смотрел Гермий-Психопомп так, как смотрел на братьев Амфитриадов.
Лишь сейчас он начинал понимать, что утратил и что обрел; лишь сейчас ему становилась ясна суть того странного выражения, которое изредка возникало в угольной глубине глаз бездетного Владыки Аида, когда Старший искоса поглядывал на Гермия, своего племянника, думая, что Лукавый этого не замечает.
А хрупкая и бледная, похожая на ночной цветок Персефона, дядина жена, тихо плакала по ночам.
«Мы — мужчины, отцы, смертные или бессмертные, — думалось Гермию, — зачиная детей, никогда не думаем о них, с головой окунаясь в реку сиюминутного наслаждения. Да и потом мы на самом деле заботимся не о них, а о себе, пытаясь вырастить продолжение себя, способное доделать за нас, долюбить за нас, доказать за нас, — и, заменяя любовь пользой, мы теряем их, как теряется драгоценная брошь из прохудившейся сумки. Мы теряем своих сыновей — и их находят другие. Так бывает всегда…»
Алкид, нахмурившись, закусил нижнюю губу; Ификл, покрепче ухватив край шкуры, неосознанно повторил то же самое — и низкий, чуть глуховатый голос прозвучал в сознании Лукавого, как если бы его обладатель стоял сейчас рядом, а не находился в Фивах.
37
Метагейтнион — длился с 15 августа по 15 сентября.