Страница 5 из 11
— Пустыня ничья! — изрекла старуха
— Она Богова, — ответил миссионер — А ваш богомерзкий промысел попирает святое учение.
Бабка тотчас распознала кастильское произношение и чисто кастильские обороты речи и ушла от лобовою столкновения с миссионером, дабы не прогадать, не набить себе шишек о твердость его духа. Она заговорила по-свойски:
— Я не понимаю твоих загадок, сынок.
Миссионер кивнул на Эрендиру.
— Эта девочка несовершеннолетняя.
— Но она моя внучка!
— Тем хуже! — отрезал миссионер. — Отдайте ее под наше покровительство добром, иначе мы предпримем другие меры.
Бабка не ожидала такого поворота.
— Ах ты… ну ладно, ладно, — отступилась она в испуге. — Только я все равно здесь проеду, вот увидишь.
Спустя три дня после встречи с миссионерами, когда бабка и Эрендира спали в ближайшей от монастыря деревушке, к их палатке осторожно и беззвучно, словно боевой патруль, подползли какие-то существа и проскользнули внутрь. Это были шесть индеанок-послушниц — сильные, молодые, в тонких полотняных одеждах, они как бы светились в лунном сиянии. Не задев тишины, послушницы накрыли Эрендиру москитной сеткой, подняли и, спящую, унесли, как большую гибкую рыбку, пойманную неводом.
Что только не делала бабка, чтобы выманить внучку из убежища миссионеров. Лишь когда не оправдались все ее затеи, от самых простых, до самых хитроумных, она обратилась к алькальду, который единолично представлял все гражданские власти, будучи при высоком военном чине. Бабка застала его в патио голого по пояс в тот самый час, когда он палил из ружья в маленькую тучку, одиноко темневшую в раскаленном небе. Он надеялся продырявить ее, дабы хлынул наконец дождь, однако прервал упорную и явно безуспешную стрельбу, чтобы выслушать старуху.
— Ничем не могу помочь, — сказал он в ответ. — Миссионеры, согласно конкордату, имеют полное право держать у себя девочку до совершеннолетия или пока не отдадут ее замуж.
— Ну а вас, собственно, зачем держат алькальдом? — спросила бабка.
— Чтобы я добился дождя, — спокойно ответил алькальд. Уразумев, что тучка уже за пределами досягаемости, он окончательно прервал порученное ему дело и целиком занялся бабкой.
— Вам прежде всего нужно найти важное лицо, которое за вас поручится, — сказал он. — Kто-нибудь, кто в письменном виде подтвердит вашу моральную устойчивость и ваше гуманное поведение. Вы, случаем, не знакомы с сенатором Онесио Санчесом?
Бабка, сидящая под палящим солнцем на табурете, слишком узким для ее монуменальных ягодиц, ответила злобно и торжественно:
— Я несчастная женщина, брошенная на произвол судьбы в этой бескрайней пустыне.
Алькальд жалостиво скосил на нее правый глаз, затуманенный от жары.
— Тогда не теряйте времени зря, сеньора, — сказал он, — поставьте на этом крест.
Но не тут-то было: она поставила свою палатку, да еще прямо напротив монастыря, и села думать думу, будто некий воин-одиночка, взявший в осаду город-крепость. Бродячий фотограф, который уже вызнал характер старухи, приладил свои вещички к багажнику и собрался в путь, но вдруг увидел, как она сверлит глазами монастырь, сидя на самом солнцепеке.
— Поглядим-посмотрим, кто первый устанет, — сказала бабка, — я или он.
— Они здесь три сотни лет — и ничего, выдерживают, — бросил фотограф. — Так что я поехал.
Только тут старуха заметила велосипед с привязанной поклажей.
— Ты куда?
— Куда глаза глядят, — ответил фотограф, — свет велик.
Старуха вздохнула.
— Не так уж велик, как тебе думается, неблагодарный!
Она озлилась и даже не повернула головы в его сторону, боясь отвести взор от монастыря. Старуха не сводила с него глаз в течение многих дней, раскаленных добела, и многих ночей с шалыми ветрами; она смотрела на монастырь неотрывно, даже в ту пору, когда там были Духовные упражнения и оттуда не выходила ни одна живая душа. Индейцы сделали возле палатки пальмовый навес и привязали там свои гамаки. Но бабка бодрствовала допоздна, восседая на троне, и, когда ее одолевал сон, она жевала и жевала зерна маиса с победной невозмутимостью отдыхающего быка.
Как— то ночью совсем рядом медленно проехала колонна крытых грузовиков, освещенных гирляндами цветных фонарей, которые придавали грузовикам призрачный вид, делали их похожими на алтари-сомнамбулы. Бабка тут же раскусила, в чем дело -они были в точности, как грузовики Амадисов. Последний, отстав от колонны, остановился, и из кабинки вылез водитель, чтобы поправить груз в кузове. Он удивительно напоминал Амадисов — та же шляпа с круто загнутыми полями, те же сапоги за колено, два патронташа крест-накрест, два револьвера и винтовка. Поддавшись искушению, бабка окликнула водителя.
— А знаешь, кто я?
Он навел карманный фонарик и, глядя на ее помятое от бессонных ночей лицо, на ее погасшие от усталости глаза, на спутанные волосы, увидел женщину, о которой вопреки возрасту и всем передрягам, вопреки безжалостному свету фонаря, можно сказать — да, она была в свое время самой красивой женщиной на земле. Когда водитель удостоверился, что видит ее впервые, он погасил фонарик.
— Могу поручиться, вы не Пречистая Дева Мария.
— Нет, нет, — сладко протянула бабка. — Я — Дама!
Водитель невольно схватился за пистолет.
— Чья Дама?
— Амадиса Великого.
— Стало быть, вы с того света, — сказал он настороженно. — А что вам, собственно, надо?'
— Помогите мне вызволить мою внучку, внучку Амадиса Великого, дочь нашего Амадиса, которую упрятали в монастырь.
Водитель понемногу справился со страхом.
— Ты ошиблась дверью, — сказал он, — и раз ты считаешь, что мы вмешиваемся в дела Бога, значит, ты не та, за кого себя выыдаешь, и в глаза не видела Амадисов. Да и вообще не смыслишь ни уха ни рыла в нашей работенке.
В тот предрассветный час бабка почти не спала и, кутаясь в шерстяную шаль, жевала маисовые зерна, которые горстями вынимала из матерчатой сумки, пришитой к поясу. Мысли ее путались, и бред неумолимо рвался наружу, но она не смыкала глаз и все сильнее прижимала руку к сердцу, боясь, что ее задушат воспоминания о доме с алыми цветами у самого моря, где она была счастлива. Так она просидела до той поры, когда пробил первый удар монастырского колокола, и зажглись первые огоньки в окнах, и вся пустыня наполнилась запахом хлеба, испеченною до утреннего благовеста. Вот тут бабка сдалась усталости и вверилась надежде, что вставшая чуть свет Эрендира только и думает, как бы удрать, вернуться к ней.
А Эрендира напротив, спала крепким сном все ночи, с тех пор, как попала в монастырь. Ее остригли почти наголо садовыми ножницами, обрядили в домотканный балахон, какой носили затворницы, всучили в первый же день ведро с разведенным мелом и велели белить толстой кистью ступени лестницы после каждого, кто по ним пройдет. Это был адский труд, потому что по лестнице беспрерывно подымались и сходили миссионеры в запыленных одеждах и послушницы с корзинами, но после той смертной галеры, которой стала для нее постель, дни в монастыре казались ей светлым христовым воскресеньем. Да и не она одна ворочала до поздней ночи, потому что монастырь не столько боролся с кознями дьявола, сколько с неумолимой пустыней. Эрендира видела, как послушницы ловко бьют по загривку коров, чтобы стояли смирно пока их доят, видела, как прыгают изо дня в день на досках, отжимая сыр, как помогают котиться козам. Она видела, как они, взмокшие от пота, точно портовые грузчики, таскают воду из родника, как усердно поливают отважный огород, который развели в пустыне, как мотыжат каменистую почву, чтобы вырастить хоть какую-то зелень. Своими глазами она видела настоящие муки преисподней в монастырской пекарне и монастырской гладильне. При ней одна монашенка, погнавшись во дворе за боровом, уцепилась ему за уши, споткнулась, и боров поволок её за ворота по грязи и таскал за собой, пока не подоспели две послушницы в кожаных фартуках, и одна из них заколола ею большим ножом. Все трое были заляпаны с ног до головы кровью и вязкой глиной. Эрендира встретила в дальнем крыле монастырской больницы чахоточных монашек в смертных рубахах, они смиренно вышивали простыни для новобрачных, в ожидании последней воли Отца Небесного, а тем временем отцы-миссионеры произносили душеспасительные проповеди в песках пустыни. Эрендира жила незаметно, в тени, открывая каждый день все новые и новые оттенки ужаса и красоты, о которых даже и не подозревала в узком мирке смятой постели, и никто, — ни самые бойкие, ни самые тихие послушницы не могли добиться от нее ни слова с тех пор, как она оказалась в монастыре. Однажды утром разводя в ведре мел, Эрендира услышала струнную музыку, которая показалась ей прозрачнее света пустыни. Ошеломленная этим чудом, она заглянула в огромный пустой зал с голыми стенами и большими стрельчатыми окнами, сквозь которые врывалась, дробясь и оседая, ослепительная июньская ясность. И увидела посреди зала монашенку несказанной красоты, ни разу не попадавшуюся ей на глаза, которая играла на клавесине пасхальную ораторию. Эрендира слушала едва дыша, не мигая, и очнулась, лишь когда зазвонили к трапезе. После обеда она белила ступени, дожидаясь часа, когда послушницы перестанут сновать вверх-вниз но лестнице, и оставшись наконец одна, там, где никто не мог ее услышать, она впервые за все время заговорила вслух.