Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 131

У ворот Феодора увидела на коне Одноока. Был он одет наспех, без шапки и без рукавиц, кричал, раздирая большой рот:

— Наддай, мужички!.. Ставлю бочонок меду!.. Два бочонка!.. Наддай, мужички!

Но пламя не сдавалось, оно уже вылизывало стены, подбиралось к причелинам, крыша курилась и корчилась; окна выстреливали горячими снопами огня.

Не выдержав жара, мужики покатились с крыши на снег. Крестились. Бабы причитали, стадно жались к плетням...

— Что же вы, мужички?! — взывал Одноок. — Почто отступились?..

— Была охота в полымя лезть, — отвечали ему из толпы.

— Своя жизнь дорога...

— Твоя изба, боярин, ты и лезь...

— Чужое-то к рукам не прилипло...

— Вона как полыхает — любо!

Мелькнули в толпе отчаянные и злые глаза.

— Ты поджег? — схватили какого-то мужика растолкавшие людей отроки. До хруста заломили руки за спину, бросили на дорогу, били кулаками и топтали. Глаза мужика, исполненные страдания, налились кровью. Голова безвольно моталась и вздрагивала от ударов.

Стоявшая ближе всех к нему Феодора отшатнулась, попятилась, закрыв лицо руками. Всплыло давнишнее, почти забытое, — так же били Зорю, мужа ее, на усадьбе у боярина Разумника. Звери, звери лютые!..

— Заступитесь, бабоньки! — завопила Феодора, не узнав своего голоса. Оглохнув от ненависти, ослепнув, вцепилась в кого-то — руками не отдерешь.

— Вовсе сдурела черница! — лопнул, как пузырь, у самого уха надсадный голос.

Феодора раскрыла глаза, увидела удивленное безусое лицо в крови, отшатнулась. Кто-то схватил ее за плечи, оттащил в сторону, встряхнул.

— Она это!.. Она! — завопил, приходя в себя, отрок. Наскочил, как петух, закружился вокруг Феодоры на одной ноге, на второй переломился в голенище сапог.

Из лубяной сумы на спине Феодоры вывалилась на дорогу краюха хлеба, бурачок и две луковки.

Бабы тоже ее признали:

— Куды ж принесло тебя, черница?

— То купчкшкина зазноба! — кричал отрок. — Никак, и он здеся!..

— Не страми божьего человека,— осаживали его бабы.— Чо разорался?.. Не зазноба она, а смиренница.

— Веселица здеся, Одноок! — выслуживался отрок перед боярином. — Вот ента черница вчерась подле него кудахтала. Никто другой — он и поджег избу-то...

Тут все забыли про Феодору, да и она сама замерла с открытым ртом: горевшая изба закачалась, крышу словно приподняло знобящим ветром — она с грохотом провалилась, на толпу посыпались горячие головешки... Тихо стало, как на похоронах, кто-то всхлипнул, кто-то завыл в голос. Боярин, сидя на коне, смотрел остановившимся взором в дотлевающие желтыми и синими искрами угольки.

Слава богу, мимо соседних изб огонь пронесло. А то, что боярские хоромы сгорели, мужиков не очень опечалило. Иные только жалели:

— Бочонок меду ставил боярин...

— Дык ежели бы потушили...

— А жаль бочонок-то.

— Погуляли б...

— Своя бражка есть, неча кланяться...

— Пошли, мужики!..

Народ стал неторопливо расходиться. Феодора тоже сунулась за ними вслед. Отроки преградили ей дорогу:

— А ты погодь, черница.

Подъехал на коне Одноок. Подергивая дрожащей рукой опущенные,поводья, вперил в Феодору колючий взгляд.

— Твоя игуменья — не Досифея ли? — спросил тихо.

— Она, боярин, — поклонилась Феодора.

Одноок сказал:

— Почто в городе? Почто людей моих страмишь?

— В город игуменья меня послала — рукавички снести клобучнику Лепиле. А людей твоих, боярин, я не стремила. Сами острамились перед честным народом.

— Это как же? — удивился Одноок.

— Не кормишь ты их, боярин. Вот и кидаются, яко псы голодные...

— Да что слушать ее? — вскипел отрок с поцарапанной щекой. — Она те наговорит... Смиренной прикидывается, а сама будто кошка. Вели брать ее, боярин, с Веселицей она заодно.

— Ты жгла избу? — наступал на нее Одноок.

— Окстись, боярин, — отступив, сказала Феодора. — Нешто я на пожогщицу похожа?.. Да и почто жечь мне твою избу? Мы с тобой отродясь не встречались...





— А вот сказывают отроки, что видели тебя с Веселицей.

— Веселицей его зовут али еще как, то мне неведомо. Били вчера твои отроки мужика — я его и пожалела. Нынче тож не могла утерпеть... Одно слово — псы голодные.

— Ты про псов-то и говорить позабудь! — рассердился Одноок. И, обернувшись к своим людям, сказал:

— Черницу и пальцем не троньте. А отведите ее в монастырь и сдайте игуменье Досифее с рук на руки. Скажите, Одноок прислал.

Феодоре пригрозил:

— Наложит на тебя игуменья епитимью, чтобы впредь неповадно было мешаться в мирские дела.

— Виданное ли дело — вести черницу под стражей в святую обитель? — подслушав разговор, вступились за Феодору любопытные бабы.

— Сороки вертлявые, — сказал Одноок. — Ступайте отседова. Не ваша это забота.

Феодору подтолкнули.

— Чо встала? — прикрикнул отрок.

Монашка обернулась, охладила его взглядом.

— Храброй...

Неторопливо подобрала выпавший из лубяной сумы хлеб, луковицы и бурачки, пошла гордо, вскинув голову.

4

С вечера внезапно наступила оттепель — поплыли снега, обнажая покатые ребра оврагов и желтые поляны. На дорогах шуршала и пенилась коричневая жижа, с крыш обрывалась буйная капель. А утром проснулась Досифея, сунулась к оконцу — обмерла: за ночь такие нанесло снега, что коням по брюхо...

У всхода, ведущего в покои игуменьи, костлявая, огромного роста баба в сдвинутом на затылок вязаном колпаке разгребала сугробы деревянной лопатой. Было свежо и ясно.

Двор лежал нетронут и чист, как выбеленный на солнце холст. Только к собору тянулись темные пятна шажков — словно вороны на белом снегу...

Досифея крепко зажмурилась, набрала в грудь пьянящего воздуха.

Сунув под мышку черенок лопаты, баба поклонилась игуменье. Досифея перекрестила ее и осторожно спустилась на очищенную дорожку.

В закиданном до середины снегом оконце под всходом показалось чье-то лицо.

Игуменья поджала губы и, гремя ключами, отворила ведущую в подклет тесную дверь. В ноздри ударило прокисшим запахом перепревшей соломы и старого дерева. Нога поскользнулась на мокрых ступенях, Досифея прикрыла ладошкой нос, чтобы не осквернять дыхания, и сошла вниз. Глаза медленно обвыкали во мраке.

Елейным голосом Досифея спросила:

— Скорбишь, Феодора?

— Скорблю, матушка, — отвечала монахиня, потупив глаза.

— Не таишь ли зла, не богохульствуешь ли?

— Зла я, матушка, не таю. Грехи свои отмаливаю по наложенной тобою строгой епитимье.

— Вечор, как привели тебя отроки, поносила ты Одноока, винила его в жестокосердии...

— Не в себе была, матушка, — повинилась Феодора.— Шибко осерчала я на отроков и на боярина, ныне — винюсь...

Игуменья кивнула и, постучав посохом, села в угол на лавку. Монахиня стояла перед ней, изображая смирение.

— Вступая в обитель нашу, давала ты перед богом клятву свято блюсти устав, — строго выговаривала Досифея.

— Давала, матушка, — вторила ей Феодора.

— Почто же скорбишь? Аль не приглянулось тебе в обители?

— Сестер я почитаю. Тебе ж молитвы возношу за великие твои благодеяния, — отвечала монахиня.

Игуменья прикрыла глаза веками, цепко сжала поставленный между колен посох.

— А не хитришь? — спросила вкрадчивым голосом. — Не грешишь ли вновь, принимая на себя лик ангельский?

— Не грешу, матушка. Все так и есть истинно. Согрешила я, потому и несу наказание со смирением и без ропота. А нынче не грешу...

— Княгиню, защитницу нашу, давеча обидела.

— Вина лежит на мне великая.

— Кайся!

— Каюсь, матушка...

Игуменья встала, перекрестила склонившуюся перед нею Феодору. Вздохнула, стуча посохом, вышла из подклета, затворила ключом дверь.