Страница 9 из 10
Как всегда, я думала о детях, о том, что сейчас решается, увижу я их когда-нибудь или нет.
Я просидела в этой круглой башне трое суток, и снова в душе моей зрела решимость бороться. Я даже радовалась, что мне будет суд, а не заочная тройка, что я смогу говорить, доказывать. Я в уме повторяла доказательства своей невиновности, вздорности и необоснованности обвинений.
15 ноября меня повезли в "черном вороне" на Лубянку.
Там меня завели в парикмахерскую, где стояли стол с зеркалом и кресло. Я была одна. Впервые за семь месяце я увидела себя в зеркале. Вид мой мне понравился: на очень похудевшем лице глаза сверкали решительно. Я подумала, что сейчас увижу мужа, и мне хотелось своим видом ободрить его.
Ждать пришлось довольно долго, часа два. Где-то часы пробили двенадцать. Мне принесли обед. Как все врезалось в память: я помню, что мне дали гороховый суп с кусочком мяса и гречневую кашу с мясом. Обед был не арестантский, наверное, из столовой. Не успела я доесть суп, за мной пришли. Меня ввели в зал заседания суда.
Кроме меня, обвиняемых не было. На местах для публики сидели следователи в форме. На возвышении стоял длинный стол, покрытый красным сукном.
Справа от этого стола стояла скамья подсудимых за барьером из светлого полированного дерева.
Я села на скамью. Сзади меня стояли два конвоира с винтовками и начальник тюрьмы Попов, худой, длинный человек с огромными, торчащими в разные стороны усами.
Прямо против скамьи висели круглые часы, стрелки на них показывали 12.45.
— Суд идет, встаньте!
Я вскочила. Вошли человек двенадцать судей. Председательствовал Ульрих. Я смотрела на этих мужчин мундирах и орденах. Большинство из них были пожилые люди, многие годились мне в отцы. Высокий человек с седой головой и в орденах начал читать обвинительное заключение. Я уже знала его наизусть, поэтому смотрела и думала: "Неужели эти мужчины, большевики, к которым я привыкла относиться с таким уважением, неужели они к которым я доверчиво бросилась бы за защитой в любой опасности, неужели они не поймут, что я невиновна, и осудят меня?"
Председатель спросил, хочу ли я говорить. Я подалась вперед.
— Да, я хочу говорить!
Я произнесла отличную речь. Я говорила, что не нужно (и невозможно) доказывать невиновность, а нужно доказывать вину, что обвинитель мой, по словам следователя, "троцкистский бандит", а я ничем не опороченный человек, почему же верят ему, а не мне? Муратов показал, что он наедине предложил мне убить Кагановича и я дала на это согласие!
Что я могла противопоставить этому дикому утверждению, кроме того, что я жила очень хорошо, была довольна своей жизнью, что мне незачем, немыслимо было вдруг ввязаться в такое преступление, тем более что я не могла ждать никаких выгод от перемены правительства, это меня совершенно не касалось! И что это за формулировка: "Слиозберг могла слышать разговор"? Могла слышать, но не слышала. Нельзя же убивать человека только за то, что он "мог слышать"! Кончила я тем, что попросила судей, когда они будут решать мою судьбу, вспомнить, что у меня двое маленьких детей.
Я произнесла отличную речь, но она мне не помогла. Был момент, когда мне показалось, что меня никто не слушает.
— Суд удаляется на совещание.
Судьи встали и вышли. Когда открылась дверь, я увидела в комнате накрытый стол, вазы с фруктами, стаканы. Часы пробили один час.
Через пять минут судьи вошли и председатель прочел:
— "…Осуждается на восемь лет тюремного заключения со строгой изоляцией и четыре года поражения прав". Меня как кипятком ошпарило. Я обернулась и увидела Попова в дурацкой позе, с открытыми, как для объятия, руками. (Потом я поняла, что женщины падали в обморок, а Попов их подхватывал.) Я не упала в обморок, я оттолкнула Попова и побежала по коридору. Кажется, я хотела убежать. Потом меня пронзила мысль — "тюремное заключение". Я даже не знала, что бывают такие приговоры. Я остановилась и обернулась к Попову, который шел за мной по пятам.
— Мне послышались слова "тюремное заключение". Что же, я буду восемь лет сидеть в тюрьме?
— Да, таков приговор.
— Ах, зачем я унизилась и сказала им про детей! — воскликнула я.
— Это вы хорошо сделали, у вас предполагалось поражение прав на пять лет, а снизили до четырех. (Потом я узнала, что у всех было поражение прав на пять лет.)
Меня ввели в большой зал, где уже было человек десять осужденных. Между ними я встретила Женю Гольдман и Женю Быховскую. Обе получили по десять тюрьмы. Женя Быховская — одиночного заключения без права переписки.
Все сидели молча, убитые. Никто не плакал. В этот день осудили около ста женщин. Суд заседал шестнадцать часов, в среднем на человека десять минут. Я со своей речью заняла пятнадцать минут. Значит, кого-то осудили за пять минут.
Соловки
После приговора нас ввели в большую камеру с наскоро сколоченными нарами (раньше здесь, вероятно, помещался клуб), и там мы пробыли два дня. Об этих двух днях помню только стоны, крики, просьбы дать свидания с детьми и родными.
От свидания с детьми я отказалась сразу же, я считала, что привести их сюда — значит, ранить на всю жизнь. В силах ли я видеть мать и отца, я еще не решила, начальство рассудило за нас: нам не дали никакого свидания, погрузили в поезд и повезли на Соловки. Мы ехали четыре дня. Рядом в купе ехал писатель Виленский-Сибиряков. Он был тяжело болен — язва желудка. В нашей 105-й камере сидела его жена, Марфа Митрофановна Виленская. Я вспоминала всякие мелочи о ней и ему рассказывала. Он жадно слушал, это была последняя весточка от жены, с которой он прожил тридцать лет. Они вместе отбывали до революции ссылку в Сибири, потому он и взял себе псевдоним Сибиряков. Он умер потом на Соловках. Дочь его я встречала на Колыме.
По Белому морю нас везли на пароходе "СЛОН" (Соловецкий лагерь особого назначения). Все говорили, что это к счастью, но ведь всех заключенных возили на этом пароходе, а вряд ли их ожидало большое счастье! На Соловках не были готовы камеры, и временно нас поместили в большую камеру, бывшую трапезную. Печи там огромные, в полстены, очень теплые, полы добротные, из аршинных досок. Стены беленые, диваны деревянные со спинками. Подали неплохой обед.
В комнату несколько раз заходил начальник тюрьмы Монахов — высокий, полный, с добродушным лицом.
Мы, видимо, его очень интересовали. В одно из посещений он сказал:
— Да что же вы натворили, что такие приговора? А потом в следующий раз вдруг сказал:
— Ну, сидеть вам по восемь да по десять лет, разбирайтесь по желанию по четыре, по пять человек.
Это было поразительно: никогда никто так не делал, наоборот, если люди дружили — их разъединяли. Все волновались: легко сказать, выбрать товарища на восемь лет.
Мне было ясно, с кем я не хочу быть: я очень боялась людей, которые плачут и стонут. Я не хотела сидеть с меньшевичками и троцкистками. Ближе всех мне была Женя Быховская, но с ней соединиться было нельзя, так как у нее по приговору была одиночка.
Женя сидела в углу и была уже отрешена ото всех, ей не о чем было говорить с нами, полными планов совместной жизни, ее ожидало одиночество. Сердце у меня зашлось от острой жалости, но надо было устраивать свою жизнь. Я прошла мимо нее, не глядя, и подошла к Жене Гольцман.
Она сидела рядом с молодой красивой девушкой, которая прижималась к ней. Девушку эту я знала. Она была падчерицей профессора Д. Звали ее Лида.
Эту Лиду мы с Женей решили взять к себе в камеру. Мы очень жалели ее и, кроме того, хотели дать ей образование, так как она окончила только семилетку.
Четвертой к нам в камеру попросилась Зина Станицына, которую я знала по Лубянской тюрьме. С Зиной нас сблизило то, что ее посадил Муратов, товарищ моего мужа, который оговорил и нас.
Женя сказала, что у нее есть условие: мы не должны нарушать тюремных правил перестукиванием. Она коммунистка и, где бы ни была, будет подчиняться советским законам. Мы установили такой порядок: вставали в 8 часов и час делали гимнастику при открытом окне. Потом завтракали и садились за учебу. 2 часа в день Женя занималась с нами английским языком, 2 часа Зина учила нас математике. Час я занималась с Женей французским и час с Лидой русским, потом я читала французские книги, которых в библиотеке было 250 томов, и все очень хороши!