Страница 10 из 10
Лида была очень музыкальна и иногда напевала чистой и нежной колоратурой.
Женя читала Ленина и Маркса, Зина занималась векторным анализом, а Лида пыхтела над уроками по математике, русскому и английскому. Женя строго следила, чтобы "Правда", которую мы получали, прочитывалась нами от начала до конца. Она ни за что не спускала мне, когда я просматривала газету, а не читала ее как следует.
Час в день мы гуляли на старом кладбище, заросшем травой и сиренью. Там между двух березок была одна плита, всегда навевавшая на меня грусть и раздумье: "Кошевой Запорожской Сечи, имярек (я забыла), родился тогда-то, в возрасте 75 лет за буйство был заточен в монастырь и прожил там до ста трех лет. Потом был освобожден, но, смирившись душой (в сто три года!) пожелал дожить свои дни в тишине и молитвах. Умер ста десяти лет".
Я читала надпись на могиле "смирившегося душе кошевого" и думала о том, что я освобожусь в сорок один год, что потом я еще, наверное, буду жить и вспоминать эти восемь лет как эпизод моей долгой жизни. Но я никак не могла этому поверить.
В 8 часов мы снова раздевались и делали гимнастику при открытых окнах, потом пили чай, и дневная работа была окончена.
Мы никогда не лежали на постелях и не спали днем, чтобы утомиться и спать ночью.
Это был очень хороший режим, и, кажется, только наша камера ввела у себя такой. В остальных камерах много плакали, читали, лежа в кровати, много вспоминали прошлую жизнь. Потом, когда через года полтора нас соединили, мы от них резко отличались, как будто приехали с курорта.
Монахов частенько к нам заглядывал. Он, наверное, и в глазок смотрел, потому что, как-то зайдя, увидел, что мы по-английски читаем какую-то статью, и сказал:
— Здорово вы продвинулись! А я никак не одолею, три раза принимался.
Женя ему шутя сказала:
— Включайтесь в наш кружок, мы вас живо научим.
Он замахал руками:
— Нет уж, избавьте, к себе меня не включайте, лучше проживу без английского!
Но не долго он прожил, бедняга! В конце 1937 года его за либерализм в общении с "врагами народа" арестовали. Говорят, Монахов умер на пересылке во Владивостоке.
Он скрасил нам год жизни в тюрьме. Это был очень хороший человек.
Тяжелы были ночи. Устав, я засыпала как убитая, но в два часа просыпалась, как от укола в сердце. Больше спать я не могла, и часы до подъема были невероятно мучительны. Вставать, читать не разрешали, вертеться было нельзя, очень чутко спала Женя, жалко было ее будить. Я лежала тихо, с закрытыми глазами и училась не вспоминать. Малейшее ослабление воли, и всплывают лица детей, мужа, матери. Нельзя, нельзя, а то начнешь кричать.
В эти ночи я узнала, что можно управлять мыслями: одни пускать, другие гнать. Можно не вспоминать, не жалеть, не терзаться чувством вины перед собой, перед мужем, перед матерью за то, что не доделала что-то, кого-то обидела, мало любила, мало жалела. Можно… Но очень трудно.
После такой ночи я вставала, как избитая, и входила в норму только после часа гимнастики перед открытым окном.
Один раз к нам пришел фельдшер давать лекарство. Сзади, как всегда, стоял конвоир (фельдшер был заключенный). Вливая Лиде в глаза капли, он прошептал:
— Умер Сергей Луковецкий, просил передать на волю: невиновен. Умираю коммунистом.
В другой раз он шепнул:
— Умерла Соня Ашкенази. Утром нашли.
Я вспомнила ее прекрасные глаза и то, как она меня поцеловала перед судом. Умерла.
Так мы прожили целый год. А осенью 1937 года вдруг перестали давать книги из библиотеки. Мы жили без книг месяцы, и, наконец, нам дали новый каталог, где учебники были в объеме средней школы, иностранных и научных книг вообще не было. Каталог художественной литературы занимал пять страничек на машинке. Разрешалось брать по одной книге на неделю. Это был ужасный удар. Мы плакали, как будто получили дополнительный срок. Мы гадали, почему так сделали, и Женя предположила, что через книги заключенные переписывались, сами виноваты.
Особенно тяжело было, когда в уборной нам давали нарезанные страницы из наших любимых книг. Как-то я получила пол-странички Гейне, в другой раз кусочек из "Казаков" Толстого.
Тогда же нам перестали давать газеты. В эти дни я впервые поссорилась с Женей.
К нам в камеру вошел Виноградов, наш корпусной. Это был комсомолец, не слишком умный парень, но мы его любили. Видно, он хотел подражать Монахову, потому что пытался нас воспитывать: бывало, пожалуемся, что холодно, он отвечает: "Натопят. Советская тюрьма не наказывает, а воспитывает". Или придет к нам в камеру и сделает что-то вроде политинформации про стахановцев, а закончит укоризненно: "Видите, как народ работает, а вы вот натворили и сидите".
Последнее время Монахова не было видно, а Виноградов к нам не заходил уже два месяца. Сегодня вошел — как будто его подменили.
—Встать! Мы встали.
— Претензии есть?
— Нет.
Он повернулся уходить. Тогда я его спросила, почем нам не дают газет.
— Таково распоряжение.
— Вы сами говорили — советская тюрьма воспитывает, а как же воспитывать без газет?
Он замялся. И вдруг ему на помощь пришла Женя. Лекторским тоном она сказала:
— Воспитывают политически неграмотных, а такие как мы, должны отвечать за свои поступки! Виноградов обрадовался и закивал головой:
— Точно, точно!
И шмыгнул в дверь от дальнейшей дискуссии.
Я налетела на Женю:
— Как ты смеешь вмешиваться, когда я спрашиваю корпусного?
Она была немного смущена:
— Ну, ты видишь, что он не знает, как ответить. Появилось свободное время. Мы слепили из хлеба шахматы и стали играть. Три дня увлекались шахматами, на четвертый вошел Виноградов, сгреб шахматы и сказал:
— Запрещается.
— Ну, а это почему? — спросила я Женю. — Просто чтобы мучить.
— Прошу тебя не говорить фраз, граничащих с клеветой. Значит, кто-то в шахматы заклеивал политические документы.
Я махнула рукой и больше не стала говорить, уж очень ей трудно было подыскивать оправдание.
Два дня нас не водили гулять, а когда мы вышли на прогулку — ахнули. Наше милое кладбище было разделено на загончики с высокими стенами. Ни одной травинки, ни кустика не было на земле. Две березки были срублены. Плита с надписью осталась и сиротливо лежала посреди дворика.
Однажды, когда мы в тюремных длинных трусах самодельных лифчиках делали гимнастику, открылась дверь и вошла целая комиссия. Вид у нас был жалкий: серо-белые бязевые трусы до колен, лифчики из портянок. При открытом окне, и еще открыли дверь, стало очень холодно, и мы стояли, синие от холода, на сквозняке.
Впереди шел полковник в серой каракулевой шапке и полушубке с таким же воротником. У полковника было розовое лицо, пахло от него парикмахерской и вином. Сзади человека четыре военных, а позади всех наш Виноградов.
— Что это такое? — спросил полковник Виноградова, брезгливо указывая на нас. — Что это такое? Я вас спрашиваю. Это дом отдыха или тюрьма? В домах отдыха занимаются спортом, а в тюрьмах отбывают наказание. Безобразие! Немедленно прекратить!
Мы сделали движение, чтобы одеться.
— Стоять! Почему не по правилам заправлены койки? Почему открыто окно? Это не спортзал, а камера!
На столе лежала книга — воспоминания Елизаровой о Ленине.
Я вдруг сказала:
— А Ленин сидел в царской тюрьме и два часа в день занимался гимнастикой. Это ведь тоже была тюрьма. Полковник крикнул:
— Молчать! — повернулся и вышел. Все ушли. Дверь заперли. Через пять минут вернулся Виноградов, сказал:
— Гимнастикой заниматься запрещается. — Взял воспоминания Елизаровой и ушел.
Как-то в библиотеке дали книгу Барбюса "Сталин". Там был большой портрет Сталина. Лида почему-то стала восхищаться его лицом.
— А вам он нравится? — спросила она меня. Накопившаяся злоба прорвалась:
— Нет, я не люблю лиц с маленькими лбами. Женя вскинулась:
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.