Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 64

«У нас по сей день есть два направления, две линии в живописи. Я всегда считал и буду считать, что главное — это линия колористическая. Но многие не имеют полноценного колористического таланта. Как в музыке: можно много чувствовать, понимать, но не иметь настоящего музыкального слуха и чувства ритма. Это можно преодолеть, заменить чем-то иным, но это все же не плюс, а минус. У нас много картин с таким минусом, а многие художники, имея колористический талант, загубили его, не оценив того, чем их наделила природа (этому способствовала группа Александра Герасимова)».

В советские времена выходила такая серия — «Художники об искусстве», в которой публиковались высказывания знаменитых живописцев, архитекторов, скульпторов о природе искусства и творчества. Лабас легко бы вписался в нее, настолько интересны порой бывали его размышления. И каким удивительным образом они перекликаются с мыслями художников-философов, таких как, например, Владимир Андреевич Фаворский: «Искусство живописи часто сравнивают с художественной литературой, но живопись следует сравнить также и с музыкой. Искусство живописи — чисто зрительное, картину как бы все могут одинаково увидеть, но ведь не считается же, что все одинаково слышат и понимают музыку? Слух для музыки — такой же материал искусства, как для живописи зрение. Сложность в том, чтобы цельнее уметь видеть, а мешает этому сама сложность изображения, его динамичность… Все французские художники „видели“, что изображали (тот же Матисс), а другой, посмотрев на картину, решает, что такой-то „не видел“, а лишь выдумывал».

«Часто образы возникают не в нужное время — поволновался, например. Иногда они появляются совсем некстати, и жаль потерять. Это возникает как кинолента, каким-то рикошетом. И так с самого детства, — рассказывал Александр Аркадьевич искусствоведу В. М. Володарскому. — Периодами я долго работаю с натуры. Но внутренним зрением больше. Я очень четко вижу все в голове, у меня все перед глазами. Остается только это вытащить. Просыпаюсь утром — уже все созрело. Так я сделал серию „Ялта весной“. Я был готов, мне нужен был только толчок — воздух, запах, солнце греет. Шел на минутку к морю — вот уже и толчок». Именно об этом внутреннем созвучии разных видов искусства и написала Анна Ахматова: «Услышать у музыки что-то и выдать слегка за свое».

ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ

Глава первая

МОИ ДРУЗЬЯ УХОДЯТ…

«Январь 1981 года. Только что вернулся домой из мастерской, плохо себя почувствовал. Вообще последнее время стало хуже со здоровьем. Дело идет к тому, что в следующем месяце мне исполнится 81 год. Это поразительно. Никогда, при всем моем воображении, а его у меня, слава богу, всегда было в достатке, я не мог себя представить в 1981 году. Но сегодня это реальность, факт. Из старых друзей юности остались единицы. Уже нет в живых Дейнеки, Вильямса, Пименова, Вялова, Костина, Меркулова, Анненкова, Штеренберга, Вайнера, Васильева, нет Тышлера, Купреянова, Шифрина, Волкова, Козлова. Это тоже основная наша группа. Ну, а дальше новые члены — Аксельрод, Горшман, Щипицын, Ивановский и другие. Грустно все это писать, тяжело об этом думать. С каждым из товарищей у меня многое связано на протяжении многих десятков лет жизни. Ушли самые близкие мои друзья — Плаксин, Никритин, Редько, с которыми я в молодости очень дружил. Ну и мои родные, самые близкие, отец, брат… Как после этого сохранить волю к жизни, стойкость к жизни, так необходимую для искусства, которое мне нужно как воздух, как солнце, без которых человек и все живое не может существовать».

Первым, кого он проводил, была Надежда Андреевна Удальцова. Во время панихиды в зале на Беговой повесили 20 ее работ — впервые после выставки 1945 года.





«Я ее сегодня внимательно в последний раз рассмотрел, неподвижную, холодную и совсем уже поседевшую. Но черты ее лица, твердо отчеканенные, даже сейчас говорили о необычайной творческой энергии. Напряженные стыки лба и переносицы, красивая линия бровей, отточенная линия губ — все это еще сохранило былую красоту и гармонию. Видя ее в последний раз, я вспомнил Надежду Андреевну еще совсем молодой. Она мне всегда очень нравилась, я всегда восхищался ее талантом. Мне приятна была ее какая-то особенная и милая улыбка, едва заметная усмешка, когда она говорила о противоположных ей художниках — „деловых“, как она их называла. Замечательные и действительно необыкновенные глаза в неожиданном сочетании: один коричневый, а другой зеленый, и это так удивляло всегда и так к ней шло, придавало ей какое-то особенное очарование и красоту. И мягкие линии лица, щек, энергичного подбородка, плечи, руки, шея — все было в ней в чудесном согласии, и легкая девичья походка, мягкий бархатный голос, в котором чувствовались звуки простой естественной природы. Даже когда она к концу разговора скажет несколько слов почти шепотом — и это у нее было как-то от самого сердца».

Какой поразительно живой и человечный портрет! И заметно, что Лабас воспринимает человека, а тем более женщину, как художник. Зная ее давно и хорошо, он помнит свои зрительные впечатления о ней молодой, ее фигуру, походку.

«Вместе с ней я преподавал в молодости. Она была старше меня лет на пятнадцать, и я помню, как мы целый день иногда с ней бегали по городу перед новой постановкой натюрмортов и обнаженной модели, часами выбирая в цветочных магазинах цветы; покупали ткани, кухонные вещи, посуду, ходили в комиссионки и потом все это везли в институт. Она радовалась каждой удачной постановке, и мы с увлечением все это делали, ставя до тех пор, пока сами не приходили в восторг. Поразительно точный глаз, безупречный вкус, смелость решений были у нее во всем».

С тех пор, возвращаясь с похорон, Александр Аркадьевич всякий раз записывал свои ощущения, а иногда и рисовал. Постепенно сложился длинный мартиролог — ведь ему пришлось проводить всех своих ровесников. Следом за Удальцовой ушел товарищ по ОСТу, многолетний главный художник Театра Советской армии Ниссон Шифрин. «Он был очень покладистым, с практической головой. Начал с художественного редактора, давал работу мне и Тышлеру. Когда-то это нас поддерживало. В то время он был скромным человеком, каким ему и следовало бы быть, ведь он, в сущности, только способный, большой культуры художник. На нашем общем фоне и это уже много…»

Как ни странно, но литературные портреты у Лабаса получались психологически точными, тогда как портреты живописные выходили легковесными, словно он всеми силами старался романтизировать, возвысить свою модель. Племянница Ольга, преданная поклонница таланта своего дяди, с нежностью и восторгом вспоминает их сеансы. «Какое чудо, когда на чистом холсте, слегка на просвет, появлялось мое лицо, не всегда узнаваемое мною — он видел меня, естественно, совсем иначе, чем я сама. Писал он свободно, много во время сеанса рассказывал. Как дивно было наблюдать за ним — он не работал, а пел, парил. Казалось, он не смотрит на палитру, а опускает кисть в краску случайно, и все получалось помимо его воли, словно кто-то направляет его руку откуда-то свыше».

За свою долгую жизнь Лабас исполнил не одну сотню портретов. На выставке 1966 года никто не мог пройти мимо портрета поэта Переца Маркиша — вот уж действительно редкая удача Лабаса-портретиста, кого только не рисовавшего: Бориса Пастернака, Мейерхольда и Муссинака, Эйзенштейна и Эйнштейна; ему позировали Дмитрий Шостакович, Соломон Михоэлс и Назым Хикмет, художники Петр Кончаловский, Павел Кузнецов и Артур Фонвизин. Лабасовские герои неизменно гармоничны и красивы, хотя порой и не отличаются внешним сходством. В записях же все у него получалось с точностью до наоборот: с каждым годом Александр Аркадьевич все внимательнее присматривался к старым друзьям и коллегам, отыскивая в них не только положительные, но и отрицательные черты.