Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14

Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня. Родина-мать щедра. Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня.

Дополнительные задания, которыми его осыпает учитель, он от отца скрывает, а то, как ползает по бумаге его перо, понемногу начинает нравиться Рудику. Буквы он сцепляет так, точно каждое слово — это обрывок веревки, строки никогда не выравнивает, предпочитая их беспорядок, они наползают одна на другую, и это ему по душе. Учитель же требует совсем другого и время от времени наказывает Рудика, заставляя переписывать все по два, а то и три раза подряд.

Покончив с домашним заданием, он бежит к пруду, посмотреть на расставленные по берегу флаги. Если они наполовину приспущены, значит, умер какой-то выдающийся деятель, и это его радует, поскольку под вечер по радио снова зазвучит — и без перерывов — Чайковский, и мать будет слушать музыку вместе с ним.

Они переехали в новую коммунальную квартиру на улице Зенцова — одна комната с дубовыми полами, четырнадцать квадратных метров. Стену украшает купленный на базаре ковер. Приемник мать поставила у другой стены, чтобы его могли слушать, если пожелают, соседи-молодожены. Рудик включает его, крутит ручку настройки, четыре раза ударяет по стене, давая соседям знать, что можно слушать. Приемник прогревается не сразу — в эти минуты Рудик представляет себе, как ноты плывут по воздуху, словно репетирующему музыку. Он старается отыскать в комнате место, с которого ее будет слышно лучше всего. Первые ноты кажутся ему слишком высокими, чужими, скрипучими, но затем все налаживается. Тем временем мать подходит к сыну, бесшумно ступая обутыми в шлепанцы ногами, и садится — серьезная, внимательная. Она пытается удержать Рудика от танца — вдруг отец придет, — однако почти всегда уступает, только просит его не очень шуметь и отворачивается, словно не может смотреть на это.

Теперь от нее пахнет простоквашей, она нашла новую работу, на молокозаводе. Сразу после десятого дня рождения Рудика в газете напечатали ее фотографию — мать получила благодарность за то, что способствовала двойному повышению производительности пруда; под фотографией значилось: «Труд — как цель жизни. Мускина Еникеева, Фарида Нуриева и Елена Волкова на кефироразливочном заводе». Вырезку из газеты поставили на подоконник рядом с наградами отца. Через два месяца бумага пожелтела, и мать принесла с завода кусочек фольги, из которой делают крышки для бутылок, приклеила к ней вырежу и соорудила козыречек, защитивший бумагу от прямых солнечных лучей.

Старшая сестра Рудика, Тамара, вырезает из той же фольги фигурки артистов балета, копируя напечатанные в книгах фотографии: Чабукиани, Ермолаев, Тихомиров, Сергеев. Рудик разглядывает их, запоминая повороты головы, постановку ног. Он выходит с сестрой во двор, и Тамара подговаривает его принять какую-нибудь балетную позу. И смеется, когда он пытается замереть, стоя на одной ноге. Читательского билета у него пока нет, зато Тамаре, комсомолке со стажем, библиотека разрешает брать книги на дом, и она приносит их брату. «Танец и реализм», «Вдали от буржуазии», «Формы танца в Советском Союзе», «Хореография нового общества» — Рудику приходится, читая их, заглядывать в словарь.

Он выписывает незнакомые слова в тетрадку, которую носит в школьном ранце. Среди них много французских, отчего он иногда чувствует себя иностранцем. В школе он рисует карты, изображая на них поезда, идущие по горам и равнинам. Обложки его тетрадей покрыты рисунками ног балетных танцовщиков, и, когда учителя ловят его на чтении одной из библиотечных книг, он пожимает плечами и говорит: «А что в этом плохого?»

Он начинает приобретать в школе определенную репутацию — порой выскакивает в гневе из класса, громко хлопая дверью.

А после учителя застают его в пустом коридоре пытающимся произвести пируэт, однако у него нет настоящей выучки, он только народные танцы и знает. И нередко его отправляют домой с запиской от директора школы.

Отец читает их, комкает и выбрасывает. Новая работа научила его тому, что молчание — золото. Ранними утрами он и еще двенадцать мужчин, все — бывшие фронтовики, поднимаются на самоходку и отплывают по Дёме. Дым уфимских заводов стелется над ними, густой запах металла напоминает Хамету о крови. Он и другие баграми подтягивают к борту одиночные бревна, плывущие по реке на север из фабричных городов и поселков — Стерлитамака, Алкино, Чишем. Багры рассекают воздух, точно серпы, впиваются в древесину. Хамет и его товарищи вручную затаскивают бревна на корму и связывают цепями, перескакивая от одного катающегося под их ногами бревна к другому, — головы мужчин накрыты шапочками, рубашки расстегнуты, вода плещет на их сапоги.

Рудик спросил как-то, нельзя ли ему войти в реку, прокатиться на бревне, но Хамет ответил, что это слишком опасно, — и действительно, за два года бригадирства он потерял пятерых рабочих. Начальство велело указывать их в рапортах как утонувших; порой они снятся ему по ночам, напоминая о солдатах, трупами которых выкладывали вместо бревен дороги. Зимой, когда городской пруд замерзает, а бревна больше не приплывают по реке, он ездит по заводам, читает рабочим лекции о текущей политике, чем не один год занимался и в армии. Хамет никогда не интересовался, для чего это нужно — улавливать бревна, улавливать души.

Как-то вечером он прихватывает Рудика за ухо и говорит:

— Ничего плохого, сынок, в танцах нет.

— Я знаю.

— Танцы нравятся даже нашим великим вождям.

— Да, знаю.





— Но человеком тебя делает то, чем ты занимаешься в жизни, понимаешь?

— Наверное.

— Твое общественное бытие определяет сознание, сынок. Запомнил?

— Да.

— Все очень просто. Ты создан для чего-то большего, чем танцы.

— Да.

— Ты станешь великим врачом, инженером.

— Да.

Рудик бросает взгляд на мать, сидящую в дряхлом кресле в другом конце комнаты. Она худа, впалые щеки ее кажутся сизоватыми. Взгляд неподвижен.

— Ведь так, Фарида? — спрашивает отец.

— Так, — отвечает мать.

Назавтра, возвращаясь с завода по грязной, ухабистой улице, Фарида вдруг замирает у одного из домов. Дом маленький, выкрашенный в яркую желтую краску, потемневшие лохмотья краски отстают от стен, крыша накренилась от дождей и снега, дверь перекошена. Ветер похлопывает резными деревянными ставнями. Одинокий китайский колокольчик тренькает на одной ноте.

Остановилась Фарида потому, что заметила на крыльце ботинки. Старые, черные, нечищеные, знакомые.

Она проводит языком по губам, трогает им уже неделю шатающийся коренной зуб, хватается, чтобы устоять на ногах, за калитку. Она слышала о стариках, муже и жене, которые живут здесь вместе с тремя или четырьмя другими семьями. Голова ее кружится, как перед обмороком. Зуб покачивается во рту взад-вперед. Думает она о том, что прожила жизнь, словно в вечном буране, — шла вперед, согнувшись, стиснув зубы, помышляя только о следующем шаге, и до сих пор ей редко удавалось заставить себя остановиться, оглядеться, попытаться понять, что происходит кругом.

Язык нажимает на расшатавшийся зуб. Она стискивает калитку, собираясь открыть ее, но не решается и уходит, чувствуя, как в десне стреляет боль.