Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14



Были в альбоме и снимки недавние, сделанные в Уфе, но их чешуйницы из присущей им мелочной горькой ироничности пощадили.

После полудня меня посетил милосердный сон, а проснувшись, я увидел жену зашедшей, чтобы переодеться, за ширму у изножья кровати, — Анна стояла на цыпочках, в наряде, который был на ней, когда она в последний раз вышла на сцену, тридцать три года назад. Длинная светлая юбка — Анна походила в ней на сноску к описанию ее прошлого. Она смутилась, пустила слезу и сбросила с себя эту одежку. Маленькие груди ее свисали на ребра.

Когда-то мы наполняли друг друга желанием, а не воспоминаниями.

Она оделась, сняла с вешалки мою шляпу, такой у нее был сигнал: пора идти. Я прохромал, опираясь на трость, по коридору и вышел под свет дня. Яркое солнце стояло высоко в небе, но улицы были еще влажны. Ветерок раскачивал тополя, жизнь представлялась приятной, хоть в воздухе и висела густая пыль от нефтезавода. Спустившись с холма, мы остановились у пекарни, однако электричество, по неведомой нам причине, днем отключали, и впервые за несколько недель запах хлеба не поприветствовал нас. Мы постояли у вентиляционной отдушины, стараясь уловить хотя бы остатки его, но не было и остатков, и мы пошли дальше.

В конце Зенцовской не оказалось даже сумасшедшего фронтовика, отчего день стал казаться нам нежилым.

По берегам пруда сидели семейства, закусывая и выпивая. Пьяницы беседовали со своими бутылками. Продавщица суетилась в квасном киоске. На эстраде играл кто в лес кто по дрова ансамбль народных инструментов. Ничто в этом мире и близко к совершенству не подходило — за вычетом, быть может, хорошей сигары, однако и ее я не видал уже многие годы. От мысли о ней я тоскливо поежился.

Анна, которую беспокоила моя хрипота, начала настаивать, чтобы мы посидели на скамейке, но ведь вряд ли найдется на свете зрелище более грустное и нелепое, чем сидящие на скамье ссыльные старики, и потому мы отправились дальше, по улице, вошли в арочные ворота парка Ленина и побрели по нему в сторону Оперного театра.

И разумеется, он, отвечая условностям некой божественной комедии, стоял там, на поднимавшихся к театру ступенях. В рубашке явно с чужого плеча, в перепачканных на седалище, как у любого мальчишки, штанах. Швы на задниках его ботинок разошлись, и угол, под которым располагались ступни мальчика — третья позиция, — лишь подчеркивал эти прорехи. Он выдерживал позицию все то время, что мы простояли внизу, а когда наконец поднялись, чтобы поздороваться с ним, повел себя так, точно встреча наша была совершенно естественной.

Мальчик поклонился Анне, кивнул мне.

— Знакомство с вами — честь для меня, — сказал он.

Я увидел синяк над его левой бровью, но спрашивать ничего не стал, поскольку был слишком привычен и к побоям, и к молчанию, с которым мы их переносим.

Анна взяла его за локоть, повела вверх. Порылась в сумочке, достала пропуск, переминавшийся в дверях охранник хмуро кивнул ей. Только тут она вспомнила про меня и сбежала по ступеням, чтобы помочь мне подняться.

— Будь мне одиннадцать, я бы приревновал, — сказал я.

— Да ну тебя.



В театре плотники собирали декорации для «Красного мака», переименованного ныне в «Красный цветок». «Почему бы, — подумал я, — не переименовать все на свете, наделив мир присущей нам алогичностью?»

Леса были уже сколочены, мой старый друг Альберт Тихонов — редкостного спокойствия человек — стоял, как обычно, на высоких ходулях, размалевывая задник. С головы до пят его покрывали потеки краски всевозможных оттенков. Он поприветствовал меня с высоты, и я в ответ помахал ему рукой. Прямо под ним молодая женщина в синей спецовке приваривала ножку к сломанному железному стулу. Сцена сверкала искрами, летевшими от сварочной горелки. Я сидел в четвертом от задней стены зала ряду, наблюдая за представлением много более интересным, уверен, чем любой «Красный цветок», роза, мак или астра.

Анна отвела Рудика за сцену, а когда они спустя час вернулись, мальчик нес в руках две пары балетных туфель, трусики танцовщика и целых четыре трико. Настроение у него было восторженное, он упрашивал Анну позволить ему просто постоять на сцене, однако там было стишком многолюдно, и она предложила поупражняться в позициях посреди прохода. Мальчик обулся в новые туфли, и тут выяснилось, что они ему великоваты. Анна сняла с волос резинку, достала еще одну из сумочки и закрепила ими туфли. После чего с полчаса провозилась с ним в проходе. С лица мальчика не сходила улыбка, — похоже, он воображал, что уже выступает на сцене. Честно сказать, я не видел в нем ничего необычного, движения его казались мне слишком резкими, рваными, он был чересчур возбужден, хотя, конечно, некое опасное обаяние в нем присутствовало, очень татарское.

Насколько я мог судить, телом своим он почти не владел, однако Анна похвалила его, и даже Альберт Тихонов ненадолго оторвался от работы, прислонился, чтобы понадежнее утвердиться на ходулях, к стене и коротко поаплодировал. Ну и я, дабы чем-то оправдать мое ничегонеделанье, присоединился к нему.

По лицу Анны я понял — она уже рассказала мальчику, что танцевала когда-то в Санкт-Петербурге, и эти воспоминания дались ей нелегко. Какой это все-таки ужас, наше прошлое, особенно прекрасное прошлое. Однако Анна успела поделиться с мальчиком своей тайной и теперь с грустью размышляла о том, насколько еще придется ей углубиться в недра памяти, чтобы подкрепить сказанное.

И все-таки я видел: мальчик действует на нее благотворно — щеки Анны разрумянились, в голосе проступили высокие нотки, которых я не слышал многие годы. Она различила в нем что-то, какой-то свет, вторгшийся в темноту, чтобы наделить смыслом мрак, в котором мы жили так долго.

Они опробовали несколько па, и наконец Анна сказала: «Ну хватит!» Мы вышли из Оперного театра, мальчик повесил туфли на плечо и направился к дому, слегка — и, конечно, намеренно — выворачивая ноги от бедра.

Уже смеркалось, однако нас с Анной одолела усталость, и мы посидели на парковой скамейке возле пруда. Она положила голову мне на плечо, сказала, что не настолько глупа, чтобы верить, будто Рудик сможет когда-нибудь стать для нее кем-то большим, нежели просто танцовщик. Анне всегда, даже в поздние наши годы, хотелось родить сына. Наша дочь. Юля, жила в Санкт-Петербурге, в тысячах километрах от нас, возможность научить ее танцевать Анне так и не представилась. Мы понимали, что история плохо распорядилась одаренностью девочки, но поделать ничего не могли.

Той ночью я Анне не читал. Довольно было и того, что она пересекла комнату и поцеловала меня. Я удивился, когда в штанах моих что-то зашевелилось, а следом удивился еще пуще, сообразив, что в последний раз такое шевеление было отмечено мною лет пять назад. Жить в наших телах — дело довольно противное. Не сомневаюсь: боги слепили нас столь халтурно для того, чтобы мы нуждались в них, — или хотя бы вспоминали о них ночами.

Пару недель спустя жизнь одарила нас короткой благосклонной улыбкой — из Санкт-Петербурга пришла посылка. Умница Юля отправила ее через университет. Фунт турецкого кофе и фруктовый кекс. К бумажной обертке кекса дочка прилепила изнутри письмо, содержания, впрочем, самого безобидного. Она перечисляла в нем изменения, происшедшие в городе, и коротко сообщала о новостях своей жизни. Мужа Юли, сотрудника физического факультета, повысили в должности, и дочь намеком давала понять, что сможет в ближайшие месяцы прислать нам немного денег. Сидя в наших креслах, мы перечитали письмо дюжину раз, вникая в его иносказания, в тонкие нюансы.

Рудик, появившись у нас, вмиг проглотил ломтик кекса и попросил дать ему еще один, для сестры. Позже я увидел, как он, уходя по улице, достал кекс из пакетика и отправил его в рот.

Присланный Юлей кофе мы заваривали и перезаваривали, пока не выжали досуха, до побеления, пошутила Анна, — перед революцией мы нередко приканчивали фунт кофе всего за неделю, но, разумеется, когда выбирать не из чего, человек к чему только не привыкает.