Страница 68 из 79
Радищев посмотрел на старшего ямщика глазами, полными горя. Он хотел, чтобы они вняли его просьбе и поняли, насколько тяжело его положение. Он знал, что у простого человека встретит сочувствие, и не ошибся в этом.
— Понимаем, — протянул старший ямщик, беспокоившийся о своих лошадях. — Понимаем, барин, то же человеки… Горе роднит православных, — и, обращаясь к своему товарищу, помоложе его, заключил: — Беда-то какая навалилась, выходит, выручать надо…
— Знамо, — коротко отозвался второй ямщик.
— Спасибо, дорогие, спасибо вам, — обрадовался Радищев.
— Душевный ты человек, барин, — мягче сказал Сидор Иванович, — по-божьему с мужиком говоришь, как с равным, а другие-то за скотину нас почитают, по-собачьи лают… — И опять к своему товарищу: — Едем, значит, в ночку, что поделаешь…
— Едем, значит… — сказал тот.
И, не беря подставы, Радищев продолжал путь, ехал дальше, как позволяла ему занесённая снегом дорога. Старший ямщик, вытирая рукавицами мокрое от снега лицо, раздумывая о лошадях, тяжело вздыхал: «Надо же было им повстречать такого душевного человека».
Сидор Иванович, управлявший возком, в котором находились Радищев с Рубановской и маленький Афанасий, ворчливо замечал:
— Ну-у и экстрагоньба-а! Эдак недолго коней заморить…
Елизавета Васильевна напрягала свою волю, чтобы терпеливо снести последние часы мучительного для неё пути. Она не говорила Александру Николаевичу о том, как её утомила эта длинная, почти безостановочная дорога. Желание её скорее добраться до Тобольска было настолько сильно, что Рубановская, заглушая в себе боль, хотела сейчас лишь конца пути. У неё страшно ныли бока от неудобного лежания в возке, давило грудь. Она не могла уже разобрать, происходило ли это оттого, что тело её устало от неподвижного положения, или ей снова стало хуже, и болезнь, затихшая в Таре, опять усилилась, дала новую вспышку.
Какое-то тупое безразличие охватило её в последние два дня. Елизавета Васильевна всю дорогу была занята светлыми надеждами возвращения в родные места Александра Николаевича, помилованного императором Павлом. Она ясно представляла себе, какое вдохновение охватит его при встрече с родными и друзьями, с Александром Романовичем Воронцовым.
Елизавету Васильевну при мыслях о жизни в родном имении Немцово, смущало и тревожило одно: как отнесутся его родители к их совместной жизни, поймут ли, что они были счастливы все эти годы, жили душа в душу с ним, что её близость поддержала его в изгнании, помогла сохранить в нём человека, дорогого России?
Мысли эти неотступно преследовали Рубановскую; они терзали её тем сильнее, чем дальше возки их отдалялись от Илимска, где много было пережито совместных радостей и горя в счастливом согласии, где она впервые поняла, что Радищев не мог весь безраздельно принадлежать ей и семье, что самые сильные чувства любви больше привязывали его к родине, к заботам о простом народе. Она не имела права и никогда не ревновала Александра Николаевича к его делам, хотя ей хотелось, чтобы он больше уделял внимания и времени ей и детям, больше принадлежал семье.
Она очень редко высказывала ему обиды на этот счёт. Овладев собой, когда ей становилось грустно в минуты одиночества, Елизавета Васильевна стремилась смириться с выпавшей на её долю судьбой подруги человека, привязанного к большому долгу, мужественного борца.
Елизавета Васильевна верила во всё, что делал и к чему стремился Радищев. Она понимала, что он, её Александр, был необыкновенным человеком, живущим большим миром, большими заботами, желавший видеть большое счастье. И Рубановская то же проникалась часто думами о народе и его грядущем. Ей хотелось встать наравне с ним, подняться до ясного понимания того, что занимало его, составляло всю его богатую и многообразную жизнь, но Елизавета Васильевна знала, что сделать это ей не под силу, у неё нет для этого достаточных знаний, опыта, взлёта мечты и вдохновения.
Елизавета Васильевна сознавала, что не сможет понять всего заветного мира Александра Николаевича в той полноте, в какой это занимало его, но была глубоко счастлива тем, что её личная жизнь навсегда связана с его жизнью, что она находилась рядом с ним и по-своему помогала ему.
В эти часы пути Рубановская была ко всему апатична. Чаще всего она спрашивала о детях, их детях, родившихся в Илимске, особенно о маленьком Афанасии, который был, как думала она, несчастнее других, ибо кормился последнее время коровьим молоком, а не грудью матери. Она считала, что младенец больше всех был обижен её невниманием.
Александра Николаевича очень беспокоила болезнь Елизаветы Васильевны.
Продолжать дальнейший путь он решился только по её настоянию. Его подгоняло и неодолимое желание — быстрее попасть в город, где больной могла быть оказана помощь медика и создана лучшая обстановка для лечения.
Радищеву, как и Рубановской, больше всего хотелось быстрее добраться до города.
— Скоро ли? — спрашивала его Елизавета Васильевна. — Скоро ли конец?
Он не знал, что ответить. Находил горячую руку подруги, закутанную в одеяла, прижимал её, просил потерпеть ещё немного, набрать в себе сил стойко выдержать последние часы пути до Тобольска.
— Как я измучилась, как тяжело мне, — слышал он её голос.
Александр Николаевич понимал: если она, не любившая жаловаться и говорить о своём состоянии, заговорила сейчас об этом, значит, ей было очень тяжело.
— Скоро, теперь скоро, — успокаивал Радищев.
Возки, занесённые снегом, добрались до Тобольска ранним утром, когда над землёй едва пробивался рассвет. Перестал итти снег. Пунцовая полоска зари, загоревшая над фиолетовым лесом, потом первые лучи солнца, как золото, брызнувшие на белые стены Кремля, заставили облегчённо произнести всех:
— Тобольск!
Посланный заранее из Тары, Ферапонт Лычков приготовил в заезжем доме комнату и, обеспокоенный непогодой, давно ждал приезда Радищевых. Уставшие ямщики помогли разгрузиться. И когда Александр Николаевич, рассчитываясь с ними по верстовым, дал им на чай, как обещал, старший ямщик недовольно тряхнул головой и строго сказал:
— Не обижай, барин, не в чаевых дело… По душевности согласились. Деньги что? Пришли — ушли…
— Возьми, Сидор Иванович, прошу тебя…
— Слово твоё сердечное — дороже денег… — сказал ямщик. — Сидором Иванычем назвал, а для всех я был Сидорка… Пожелаем тебе счастливой дороги…
Оба ямщика поклонились и сняли с головы свои малахаи.
— Нам на станцию пора.
— Спасибо вам, люди добрые, — проникновенно и с благодарностью проговорил Радищев.
— Прощевай, барин…
Сразу же послали за медиком коллежским асессором Иоганом Петерсоном. Тот, предупреждённый накануне, что должна приехать больная, явился немедля, готовый оказать помощь Радищеву — столичному чиновнику, возвращающемуся из ссылки помилованным новым императором.
Как только в комнату вошёл штабс-лекарь Иоган Петерсон, внешне вежливо-предупредительный, но, должно быть, во всём расчётливый человек, Александр Николаевич хорошо его припомнил. Он встречал коллежского асессора, когда в первый раз проезжал через Тобольск. О нём Радищеву говорил генерал-губернатор Алябьев. Штабс-лекарем было написано наставление для пользования людей и скота от сибирской язвы, вспыхнувшей в Тобольском наместничестве зимой 1791 года. Это наставление, указывающее неотложные меры для прекращения моровой болезни, было разослано губернатором по округе. Алябьев отзывался о коллежском асессоре, как о знатоке своего дела, медике, пользующемся уважением у тобольской публики.
Радищев припомнил: Иоган Петерсон держался тогда отчуждённо, сторонился его, хотя в городе были друзья, которые дорожили его обществом. Всё это живо встало перед Александром Николаевичем, как только сквозь холодноватые стёкла очков на него посмотрели серые глаза пытавшегося улыбнуться штабс-лекаря. И ровный пробор рыжеватых волос, курчавых по вискам, и жиденькая бородка, как мох, облегающая округлое лицо с двойным подбородком, и аккуратно повязанный синий галстук на белой, накрахмаленной манишке, и низкие предупредительные поклоны, и, наконец, расшаркивание ножкой — всё в штабс-лекаре не понравилось Радищеву, всё с первого мгновения внушило к нему антипатию.