Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 79



— Ви желайт говорить прежней тема? — начал после паузы Карл Генрихович. — То я должен сказайть, что чукот, коряк, юкагир есть самый глюпый и злой из всех люди, непокорный, особенно женщина…

— Почему? — спросил Александр Николаевич, поражённый неожиданным и странным выводом доктора Мерка.

— У него есть своя причина, — спешно пояснил Лука Воронин и рассмеялся, вспомнив один случай, происшедший на реке Алдан.

— Женщины избили Карла Генриховича при входе в юрту, — раскатисто смеясь, говорил художник. — Он не успел снять заиндевелую личину, которой прикрывал лицо, чтобы не обморозить его…

— Я отмель другое доказательство, — и желая блеснуть своей начитанностью, сослался: — Так говориль Дидро… — и повторил: — Человек из народа есть самый глюпый и злой…

Радищев встрепенулся и резко обрезал:

— Гнилое и вредное суждение, господин Мерк… Прислушайтесь вместе с Дидро к голосам народных песен и в них найдёте правдивое отражение истинной души народа…

— А пляски? — подхватил Лука Воронин. — По просьбе капитана Биллингса жители Чукотки устроили свою пляску, похожую на прыганье и перескакивание… Не знаю, как вы, Карл Генрихович, а я с наслаждением смотрел пляску и любовался её самобытной красотой…

— Какая есть красота, не видаль…

— А есть своя! — твёрдо сказал Воронин. — После пляски мужчины сели на землю, женщины, взявшись одна за другую, составили полукружье, сняли с правого плеча парки, обнажили будто вышитые узором свои исколотые руки и запели песню… Они пели, Александр Николаевич, и делали движения правой рукой, будто брали что с земли и клали себе в колени… То была по-своему красивая, неповторимая пляска чукотов… Разве она не отражала их душу, Карл Генрихович, а?

— Я не замечаль красота пляска… — упрямо заявил Мерк.

— Вот вы, господин Мерк, утверждаете, что Дидро говорил, человек из народа самый глупый и злой, — повторил Александр Николаевич слова, произнесённые Карлом Генриховичем.

— Да-а, mein Herr!

— Конечно, есть глупость в народе…

— А-а, — визгливо и довольно протянул Мерк, — я что говориль?..

— Ту глупость в народе мы, дворяне, придумали, — убеждённо и твёрдо сказал Радищев. — Тупую покорность и равнодушие хотели в народе видеть через ту глупость, а народ-то, чуть что не по нему, спор или битву начинает. Разве примеров сему история не давала? Вспомним славного Пугачёва…

— Смутьяна? — округлил глаза Мерк.

— Мужа в битвах умного и стойкого. Не сварливость характера толкала его на отвагу, а злость святая к помещикам, отъявшим у крестьян не токмо хлеб и жизнь, но воду и воздух… Неуёмные силы дремлют в нашем народе. Расшевели их, и они снесут всё на земле. Их мщение будет концом общественного зла, которое чукотов и русских, коряков и тунгусов, татар и башкиров делает иногда ещё врагами вместо того, чтобы им всем быть в единой дружбе. Наш народ не должен быть кротким…

— Без смирения нет крепость государства, — сказал доктор Мерк.

— Крепость зиждется на великом сознании, господин Мерк, под кнутом она непрочна… Русский бурлак, идущий в кабак, повеся голову, и возвращающийся обагрённый кровью от оплеух, многое может решить доселе гадательное в отечественной истории… Да, и немецкий крестьянин не кроткий…

Александр Николаевич перевёл дыхание. Разговор этот напомнил ему спор, разгоревшийся на страницах «Собеседника» между Екатериной и Фонвизиным.

«В чём состоит наш национальный характер?» — обратился с вопросом к императрице Фонвизин, и та отвечала: «В остром и скором понятии всего, в образцовом послушании и в корени всех добродетелей от творца человеку данных».

Вспомнив полемику в журнале, Радищев сказал:

— Псалмами, страхом божием, да кнутом образцового послушания народа добиваются в нынешних государствах Европы и Америки, а его надо уметь учреждать браздами народного правления…



— Я бы не желаль разговаривайт подобные политические тема…

— Вы, господин Мерк, начали сами, так извольте я выслушать на сей счёт мои прямые суждения.

— Я бы хотел продолжить беседу о сути русской народной души… — сказал Лука Воронин.

— Нет, нет! — Доктор Мерк встал и решительно заявил:

— Пожалюйста, не надо говорийт…

— Не будем, — успокоил его Александр Николаевич. — и, взглянув на художника, улыбнувшись, закончил: — При случае ещё вернёмся…

Радищев пожелал своим гостям покойной ночи.

Хозяева и гости сидели в садике за столом, прячась от солнца в густой зелени черёмухового куста, и пили чай со свежей душистой малиной. Доктор Мерк, довольный сытным и вкусно приготовленным обедом, блаженствовал. Веточкой он отмахивался от назойливых мух и мошки, несмотря на полуденный зной круживших роем в саду. Потное лицо Карла Генриховича было красное, как пареная свёкла.

Вблизи курился костёр, и дымок лёгкой волной обдавал сидящих за столом. Мерк поинтересовался событиями, которые произошли в России и за рубежом — в Англии, Америке, Франции, Польше и в его благословенной Пруссии. Он спросил про войну с Оттоманской Портой лишь потому, что его не покидал страх и неуверенность за завтрашний день.

— Жалованье выдавайт мне ассигнациями, которые стоит 25 копеек за серебряный один рубль, — сказал Карл Генрихович. — Русскую империю разоряет война. Russland ожидайт тяготы более страшный, чем теперь есть.

— Войны действительно разорительны, — согласился Александр Николаевич и сказал, что в декабре прошлого, 91 года, заключён мир с Портой, что Россия получила Очаков, оставив туркам все прочие завоевания.

— Мир с турками, — говорил Радищев, — большое событие. Границы империи нашей раздвинулись. Карфаген был разрушен в третью Пуническую войну, мы пережили две войны с турками, в третью же, которая скоро начнётся, могут увидеть русских у стен Константинополя. И вот, пожалуй, через 1000 лет, считая от первой осады древнего города русскими, суждено будет восточной империи подпасть под власть потомков славян… Я не берусь быть пророком, но французский посланник в Константинополе, который вызвал войну, кончившуюся миром в Кайнарджи, предсказал славу русских и унижение полумесяца…

— О, да, mein Herr! — безразлично вставил доктор Мерк, несколько успокоенный сообщением о мире, рассеянно слушая Радищева. Он не желал возражать из уважения к хозяину дома в этой таёжной глуши.

— В чём ещё слава русских? — обратился ко всем Александр Николаевич, желавший сам ответить на этот вопрос, но Лука Воронин горячо вставил:

— Ратную славу сбрасывать со щита нам, русским, не следует. Окинем взглядом историю, её не стыдно помянуть. Ещё византийский историк Лев Диакон — современник храброго киевского князя Святослава — писал, что россы, заслужившие славу победителей соседних народов, считая ужасным бедствием лишаться её и быть побеждёнными, сражались всегда отчаянно и храбро.

— О, да, mein Herr! — с тем же безразличием вставил Мерк, теперь адресуясь не к Радищеву, а к Луке Воронину. Александр Николаевич уловил эту нотку безразличия в голосе доктора Мерка, скорее похожую на иронию, и ждал, что же он скажет.

А Лука Воронин, не обратив на Мерка никакого внимания, продолжал:

— Сам же Святослав всегда внушал дружинникам своим, что у россов нет обычая бегством спасаться в отечество, но есть обычай или жить победителями, или, совершив знаменитые подвиги, умереть со славою…

— Как хорошо и проникновенно сказано, — заметила Елизавета Васильевна и с Чувством повторила: — Совершив знаменитые подвиги, умереть со славою, — и добавила своё: — Конечно, за народ умереть…

— Разумеется, — подтвердил Лука Воронин.

— Ежели вспоминать ратную историю русских, — сказал Александр Николаевич и посмотрел на доктора Мерка, с трудом удерживающего голову, клонившуюся в дрёме. Ему захотелось стряхнуть с немца неуважительную в обществе дрёму, и Радищев громко произнёс: — То она начинается с ледового побоища и тянется до памятного нам Кунерсдорфского сражения…

Мерк сразу встрепенулся и округлил бесцветные глаза.