Страница 11 из 17
Толстяк снова кивнул, и на макушке его мелькнула, как привидение, нарождающаяся плешь.
Игар сидел, скорчившись, втянув голову в плечи и боясь поднять глаза; к стыду своему, он вовсе не ощущал радости оттого, что поход на выручку Илазе все же состоится. Минуту назад он готов был ради этого вытерпеть любые муки — а теперь голубоглазый толстяк беспокоил его все больше и больше.
В наступившей тишине отчетливо лязгнул металл — тихо, деловито и неотвратимо. Игар крепко сжал колени; весь мир съежился до размеров княги-ниной комнаты, и потолок опустился ниже, и времени на жизнь осталось несколько минут. Думай, бедная воспаленная голова. Думай, как вывернуться… Безвыходных положений не бывает… Святая Птица, помоги мне…
Будто в ответ на его мольбы ремешок, стягивающий запястья, в последний раз впился в тело — и ослаб. «А вот это неплохо, — мельком подумал Игар, торопливо растирая локти и кисти. — А вот свободные руки- это уже надежда… Шанс. Отец-Разбиватель говорил, что пока хоть палец свободен — шанс остается…»
Толстяк отошел, неслышно ступая, хозяйственно сматывая две половинки разрезанного ремня; саквояж его был широко раскрыт и походил на мелкое пузатое чудовище, разинувшее пасть.
— Кто открывал ворота? — негромко, как-то даже сонно поинтересовалась княгиня. — Имена слуг.
Их звали Ятерь и Тучка; имена ли, прозвища ли — но Игар в ужасе зажал себе рот опухшей ладонью. Еще мгновение- и вылетели бы… И- он затрясся- не исключено, что вылетят-таки… И тогда Илаза пропала для него навсегда, потому что ее мужем не может быть подлец, лучше никакого мужа, чем трус и предатель…
— Какие имена, каких слуг!.. — завопил он истерично. — Она же ваша дочь! А он — паук… И он жрет ее! Живьем! Сейчас! Сию секунду!
Княгиня медленно опустила ресницы. Толстяк, для которого это был, по-видимому, сигнал, шагнул вперед, почему-то пряча правую руку за спиной.
— Я не знаю их имен! — Игар вскочил, привычно отмеряя расстояние до толстяка, до полуоткрытого окна, до массивного рогатого подсвечника, украшавшего собой стол. Толстяк не ждет нападения — решил, вероятно, что Игар совсем уж раскис, расклеился; потому и руки развязал, как неосторожно, как неосто…
Не закончив мысли, он прыгнул. Очень удачно прыгнул, мягко, и подсвечник оказался даже тяжелее, чем он думал. Растопыренные медные рога уставились толстяку в живот.
— Я ничего не знаю! Было темно!
Крик был отвлекающим маневром; сейчас он удивит толстяка серией из трех приемов, голова-право — бедро-лево — шея-лево… Пусть только толстяк чуть-чуть приподнимет подбородок, пусть откроется…
Он шагнул по кругу, заставляя толстяка чуть повернуть голову:
— Не подходи. Изувечу. Не под…
Толстяк вытащил правую руку из-за спины. У Игара остановилось дыхание.
Там, где еще несколько минут назад была — или по крайней мере мерещилась — человеческая рука, сидело теперь громоздкое, многолапое, чешуйчатое сооружение, скорее, похожее на отдельное живое существо. Обомлевший Игар различил иглы и кольца, крючья и непонятного назначения присоски — целый живодерский оркестр, изготовившийся к концерту, мастерская дознания, перчатка правды…
Секунда — он утратил бдительность. Всего лишь мгновение; спустя миг подсвечник смотрел в пустоту- толстяк беззвучно возник совершенно в другом месте. Гораздо ближе- и сбоку. То что было на месте толстяковой руки, беспорядочно двигалось, жило обособленной жизнью.
Пальцы, держащие подсвечник, ослабели. Не до комбинаций- удержать бы свое оружие… Прости, Отец-Разбиватель, кажется, твой ученик посрамит тебя… Что-то нечисто с этим толстяком. Что-то с ним не все в порядке…
Где-то в стороне тихонько хмыкнула княгиня.
— Вы… — Игар не узнал собственного голоса. — Неужели вы никогда не люби…
Толстяк зевнул.
В следующее мгновение глаза его, ослепительно синие, оказались рядом с Игаровым лицом. Подсвечник грянулся бы на пол — если б левая рука толстяка, одетая в тонкую шелковую перчатку, не поймала его за миг до падения и не поставила бы аккуратно у Игаровых ног.
И снова где-то далеко-далеко мягко усмехнулась княгиня. Последним усилием воли Игар бросился в сторону; шелковая рука немыслимым образом оборвала его бросок, и от приторно-мягкого прикосновения ему захотелось быть покорным. Покориться и лечь.
— Ты, — глубокий голос княгини сделался бархатным, как ее траурное платье. — Ты понятия не имеешь, сынок, как это — любить…
Покорность оказалась вязкой, как смола. Синие лампы толстяковых глаз проникали до мозга костей; шелковая рука его лежала на горле, и Игар ощущал биение собственного пульса, в то время как руки сами, послушно, услужливо расстегивали рубаху.
— Послушайте… Я… Мы с Илазой… Лю… любим…
— Да, да… Ты ни о чем не имеешь понятия. И ты не стоял перед могилой, которая съела твоего… нет, не поймешь. Твой язык балаболит невесть что, и ты недостаточно искренен… Но это легко поправить, сынок.
Толстяк хмыкнул. Сложное железное сооружение, заменившее ему руку, зашевелилось, и из недр его выдвинулось нечто совершенно мерзкое. Левая, шелковая толстякова рука придерживала Игара за плечо, и прикосновение это вгоняло в паралич, лишало воли.
— Нет… Не-е-е…
— Не нравится? Не любишь?… А вот я так живу каждый день, — голос княгини сделался усталым и бесцветным. — Потому что моя девочка умерла… из-за меня.
Толстяк печально вздохнул, и перчатка правды опустилась.
Муравей долго и бессмысленно взбирался по длинному зеленому колоску. Илаза смотрела, как у самых глаз поднимается к небу черная, перебирающая лапами точка.
Все равно. Вековая усталость. Лечь и не вставать, заснуть и не просыпаться. Она проспала ночь, проспит и день; ей ничего не нужно. Тишина и покой. Как хорошо. Взбирается по стеблю молчаливый муравей… Нет мыслей, нет желаний. Страха тоже нет — выгорел. Пусто. Спать.
Она чуть опустила веки. Вот так. Секунда — и уже вечереет, а она по-прежнему лежит на траве, в той же позе, как вчера, как позавчера… Потягивает теплую воду из Игаровой фляги. Среди бабочек и стрекоз. А перед глазами- зеленый кузнечик, трет ногами о крылья, и трещит, трещит, трещит…
Смолк. Все вокруг как-то притихло и смолкло; на девушку, лежащую ничком, упала тень- чуть более темная, чем сумерки.
— Ты жива?… Послушай-ка, твои ноги уже давно свободны. Почему бы тебе не умыться хотя бы? Почему бы тебе не поесть?
Вкрадчивый голос прошел сквозь ее отчуждение, как нож проходит сквозь масло. Она вздрогнула — но не подняла головы. Не слушать, не понимать. Это далеко-далеко, не имеет значения…
— …Ты слышишь? Встань. Встань!
Она завозилась. Поднялась на четвереньки; зажала глаза ладонями — чтобы не увидеть случайно того, кто говорил. Ей страшно было его увидеть.
— Иди к ручью. Приведи себя в порядок.
Она пошла — как кукла. Повиновалась и пошла.
Нога подвернулась не раз и не два. Остановившись над бегущей водой, Илаза нечаянно наступила на высокую ромашку и долго, тупо смотрела на лежащий цветок.
Ромашка лежала лицом в ручье. Вода лениво омывала смятые лепестки; Илаза смотрела, не отрываясь. Ромашка напоминала ей похмельного пьяницу, добравшегося наконец до желанной влаги. Лицом в ручей…
Илаза легла на живот — потому что беречь бывшее светлое платье больше не было никакой надобности — и последовала ромашкиному примеру. Волосы намокли, потянулись по воде, как водоросли; если задержать дыхание и долго-долго не поднимать головы, то можно утонуть.
Долго она не выдержала, схватила воздух и закашлялась; кашель перешел в приступ, приступ сменился рыданием- без слез и без смысла. Она каталась по траве, сшибая своим телом белые головки одуванчиков; потом притихла и расслабилась, неотрывно глядя на нового муравья, бредущего вверх по новому травяному колоску.
Снова надвигается вечер. А прошлой ночью был полусон-полубред, озноб и кошмары. Она видела себя, бредущую по комнатам собственного дома, — но мебель была сдвинута с привычных мест, а в спальне — Илаза знала точно — болтается в петле мертвая Ада… И где-то рядом ходила крыса. И самое скверное, что Илаза ни разу ее не видела, хотя крыса была совсем близко. Чуть не касалась лица своей жесткой щетинистой мордой. Это паутина…