Страница 38 из 128
Вот как из года в год он неизменно проводил первый день Великого поста, так называемый "чистый понедельник". С утра он отправлялся... в Малый театр! И когда ему говорили: "Там же все заперто и никого нет", -- он отвечал:
-- Должен же я посмотрреть, стоит ли он на месте!
Убедившись, что за ночь его любимый театр не сгорел, не разрушился и не пропал, он пускался в путь. Как сейчас помню его красивую, бодрую фигуру в "крылатке" -- нечто вроде плаща без рукавов, в мягкой широкополой шляпе, с палкой -- в сопровождении Дирбоя, бодро помахивающего обрубком хвостика, отправляющимися на прогулку. Прогулка была тоже традиционно одна и та же: он обходил все московские вокзалы по порядку, причем на каждом отдыхал и закусывал -- кофе пил и читал газеты на Николаевском, пирожки ел на Рязанском, обедал суточными щами и осетриной на Брестском, чай пил на Виндавском -- и только к вечеру возвращался домой, причем мы издали в конце тупика видели его прямую и бодрую, как ни в чем не бывало, фигуру с палочкой -- и жалкого Дирбоя, плетущегося за ним с высунутым языком!
К концу своей жизни С.А. исполнил свою заветную мечту: поехал за границу в компании суфлера Жданова, маленького, кроткого человечка с тоненьким голосом и любовью к литературе... Оба они не владели языками, но умудрились где пешком, где в четвертом классе за триста рублей объездить пол-Европы. Он вернулся полный энтузиазма и новых планов, исполнить которые ему не дала быстро развившаяся сахарная болезнь, унесшая его в могилу. Мы хоронили его в разгаре лета. Театральная Москва была в разъезде. Жаркий, душный день нависал над изнемогающим городом, белая пыль неподвижно оседала на деревьях. Небольшая кучка его родных и друзей не замечала усталости и зноя. За гробом шли люди, для каждого почти из которых он в свое время сделал что-нибудь хорошее, помог, поддержал: у нас было такое чувство, что ушел от нас хороший друг...
С.А. был богатая натура, настоящий русский самородок, в полном смысле этого слова, и, если бы в свое время ему дали настоящее образование, его имя, наверно, прогремело бы, как имя Кронека или Станиславского. А так немногие, может быть, и вспомнят теперь этого настоящего работника театра, этого истинного "героя труда".
Федор Петрович Горев
Можно ли обойти молчанием такую яркую фигуру, как Федор Петрович Горев, в течение 16 лет бывший первым любовником Малого театра?
Физиономия актера меняется по мере того, как меняется и сама жизнь, и эпоха, и искусство. Давно уже нет несчастливцевых, хотя, увы, аркашек и посейчас можно встретить в театральном мире, они только одеты иначе и жаргон у них другой, да не бредут они пешком из Керчи в Вологду, а в худшем случае ездят "зайцами" в поездах... и называются "человек Коко" (смотри рассказ Баршева "Большие пузырьки"). Но несчастливцевы вывелись, и не только несчастливцевы, но и горевы: теперь уже нет таких исключительно типичных для своего времени, таких специфических актеров. Люди без образования, только с талантом, не прошедшие никаких курсов, а все берущие чутьем, люди, для которых нет жизни вне театра, у которых театральны и любовь, и душа, и сама смерть.
Таким был Горев. Он был до того хорош на сцене, что в жизни никому даже не приходило в голову предъявлять к нему какие бы то ни было требования. Важно было то, что на сцене это был изумительный любовник, смелый герой, совершавший подвиги благородства и заставлявший верить в то, что это благородство не химера, а совсем неважно было то, что в жизни это был недалекий человек, любивший выпить и кутнуть, игравший в карты, попадавшийся в каких-то не особенно красивых историях, приведших его как-то даже на скамью подсудимых. И там -- в суде -- судили не этого слабого человека, а судили великолепного актера. Защищавший его адвокат, известный Н.П.Шубинский, написал ему последнее слово и строго сказал:
-- Вы, Федор Петрович, выучите его наизусть и скажите, а больше ничего не вздумайте от себя говорить.
Горев выучил "последнее слово" как монолог -- и сказал его так, что заседатели, ни одной минуты не колеблясь, вынесли ему оправдательный приговор.
Этот человек был как бы бессознательным проводником прекрасных мыслей, поэтических вдохновений и благородных чувств, остававшихся непонятными ему самому.
Я помню, как он сыграл раз с М.Н.Ермоловой в "Марии Стюарт" роль Мортимера. Он был так величественно хорош в ней, так благороден, что захватил всех. Я сказала ему, увидав его за кулисами: "Как вы были сегодня хороши, Ф.П.!" Он с довольным видом ответил: "Я очень рад, что вам понравилось". Потом помолчал и спросил:
-- А скажите, деточка (он был со мною в дружбе, особенно после того, как сыграл роль героя в моей первой пьесе "Летняя картинка", и очень лестного мнения был о моих умственных способностях)... Скажите, он кто, собственно, был -- этот Мортимер?..
В нем была какая-то забавная наивность, соединявшаяся с актерской самоуверенностью. Он знал, что его считали недалеким, и не обижался на это, но иногда протестовал, например, заявил одному нашему общему знакомому:
-- Вот все говорят "Горев глуп" да "Горев глуп"... А я вот вчера два часа с Танечкой проболтал, да как хорошо! Но ведь она же умнейшая из моих знакомых барышень. Разве она стала бы так долго со мной разговаривать, если бы я был так глуп?
У меня к нему была прямо слабость. Очень уж характерен был он весь. Он жил в одном доме с моим дядей Черневским, и мы часто встречались. Он был женат вторым браком. Первым он был женат на известной провинциальной актрисе Е.Н.Горевой, игравшей трагические роли, на что она не имела никакого права, кроме хорошей фигуры и классической красоты. Таланта у нее не было никакого, и играла она больше по провинции, но потом вздумала основать свой собственный театр в Москве. Она очень подружилась с богатой женщиной из купчих, и та снабдила ее капиталом на открытие театра. Открыли его с большой помпой, пригласили лучших актеров, декораторов, литераторов, начали ставить классиков, на костюмы покупали настоящий бархат, но -- дело не пошло. Во-первых, велось оно беспорядочно: ничего не стоило, например, Е.Н. отменить спектакль, "потому что Танюша решила сегодня в баню ехать...", и т.п. А во-вторых, публику нельзя было обмануть, и смотреть после Ермоловой в тех же ролях Гореву не хотел никто. Театр лопнул, деньги были прожиты, и остальные годы Горева прожила в безвестности.
Нельзя забыть интонации Горева, когда он говорил: "Лиза "Марию Стюарт" играет!"
Его вторая жена тоже была Лиза и тоже необыкновенно красива. Она дала ему двух сыновей. Старший, Аполлон, был почти так же красив, как отец. Он был впоследствии артистом Художественного театра, сыграл там талантливо Хлестакова в новом толковании: очаровательного, капризного ребенка, это было совсем не по-гоголевски, но очень привлекательно, -- и совсем молодым умер от чахотки. Что сталось с его женой и вторым сыном -- я не знаю. Она еще тогда, когда я знала ее, страдала неизлечимой болезнью, что было особенно печально, когда смотрел на ее красоту.
Как-то раз он за кулисами начал ухаживать, по обыкновению, за той женщиной, которая стояла рядом с ним. На этот раз это была юная тогда Дуня Турчанинова, которую он буквально чуть не до слез довел своими приставаниями. Она не выдержала и, вспыхнув, сказала ему:
-- Как вам не стыдно, Ф.П., ведь это же пошло...
Он вдруг устыдился ее великолепных, с молодым гневом и недоумением смотревших на него глаз и ответил:
-- Ну, не сердитесь, не сердитесь, деточка... Не буду больше -- и пойду играть для вас.
И пошел играть -- играл что-то Шекспира, -- и сыграл свою сцену так, что действительно довел ее до слез, на этот раз слез чистейшего восхищения...
Горев красив был умопомрачительно той красотой, которую видишь на классических картинах и встречаешь в античной скульптуре, -- красотой, которая требует пурпурных плащей, золотых лат и лавровых венцов. К нему особенно не шли котелки, пиджаки и сигары: он был для современности слишком "декоративен", вроде как если бы Венеру Милосскую одеть в модное платье и затянуть в корсет. Получалось что-то противоестественное. Эта его красота в соединении с талантом, конечно, вызывала частые увлечения. Но настоящей любви он, этот художник любви, и не знал, и не внушал. Ухаживал он буквально за всякой женщиной, попадавшейся ему на дороге. Не избегла общей участи и я, но он очень добродушно отнесся к тому, что я вышутила его, хотя он и мне пробовал говорить свою излюбленную фразу: "Если вы полюбите меня -- вы из меня человека сделаете!" К слову сказать, он только повторял весьма ходкую в те времена формулу, на которую было принято ловить доверчивые души: обыкновенно мужчины уверяли женщин, что они гибнут и что только любовь данной женщины может их спасти. "Спасать" мужчин было в моде, и сколько несчастных наивных девушек попались на эту удочку и, добросовестно взявшись за "спасение" какого-нибудь ничтожества, губили собственную жизнь.