Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 128



   -- Ты будешь помнить, дитя мое, что твой рыцарь заслужил золотые шпоры.

   Он уехал дальше на юг, в поездку. В конце мая должен был вернуться в Киев еще на несколько спектаклей. Пошла переписка. Я лихорадочно ждала его писем и с восторгом читала эти поэмы в прозе и стихах. Он писал мне со всей пылкостью молодости:

   "Понимаешь ли ты, что значит вечность?

   Дитя мое, мой маленький бенгали, мой вдохновенный ребенок-женщина! Если на нашей несовершенной планете все имеет начало и конец, то пойми, что наше счастье, счастье избранных, то, что мы теперь даем друг другу, -- безмерно для нас. Жизнь может разлучить нас, бросить на наш путь другие чувства, но то вдохновение, те чудные звуки, которые поют в нас теперь, уйдут с нами в могилу. В них сосредоточены жизнь, свет и красота, они отворяют нам золотую дверь фантазии! Какая забота, какое горе устоит перед этим ярким весенним светом, вырывающимся из-за этой двери? Спасибо, спасибо тебе, я счастлив, я живу!"

   "Кто знает, надолго ли хватит этого чувства, -- писал он в другом письме, -- в твоем 17-летнем сердечке, но, может быть, ради него сильнее разовьется в тебе творческая сила, и ты будешь стоять наряду с большими именами литературы. Вообрази же мою гордость, мое счастье, когда я сознаю, что "и моего тут меду капля есть". Я не знаю, как ты, но я никогда так много не писал, как теперь, наши находят, что и пою я как-то лучше, и роли мои выходят тоньше. Мою творческую силу чувство к тебе приподняло".

   Я не привожу всех его писем, дорогих мне одной... его фантазий, его милых шуток -- писем стилизованных, то в духе XVIII века, то в виде средневековых манускриптов, "иллюминованных" цветными буквами, и т.д. Но не всегда он писал только о любви. Вот его письмо в ответ на мою шутку, что я удивляюсь, как это он, "боярин", ведущий свой род с XIII века, обратил внимание на "маленькую буржуазку" (я привожу письмо в переводе -- он обыкновенно писал мне по-французски):

   "Что это вы толкуете мне о своей "буржуазности"? Я этого не понимаю. Клянусь честью артиста, вы не буржуазна. Вы -- поэт, а поэты -- избранники Божьи. Что из того, что у ваших предков не было герба? Аристократия духа, ума, чувства стоит гораздо больше, чем аристократия по мечу или по прялке. Гений вашего прадеда занимает гораздо большее место в истории человечества, чем какой-нибудь "боярин Ш.", который присягал в верности татарам, Ивану IV, Годунову, Лжедмитриям и Шуйскому, выручая круглую сумму после каждого "целования" креста, сопровождаемого самым наивным предательством. Я видел потомков Рюрика и Гедимина, занимавшихся ростовщичеством, я знал потомков Дожей, державших гласные кассы ссуд, и потомков Монморанси, "первого христианского барона", продававших свой титул стомиллионной внучке американского свинопаса. Такая "буржуазка", как мой обожаемый бенгали, -- да это верх аристократии!"

   А вот что писал он мне по поводу театра, и это письмо и теперь мог бы, я думаю, подписать каждый актер, любящий сцену по-настоящему:



   "Знаешь ли ты, что такое бессонная ночь вследствие нервного страдания? Не дай бог никому испытать этот ужас. Все спит в гостинице, я совершенно один и не нахожу себе места: ни лежать, ни сидеть, ни стоять я не могу долго на одном месте. Боль в ноге несосветимая. Сажусь писать тебе и в невозможной позе пишу невозможно глупое письмо! В сущности говоря, меня злит то, что никому до меня дела нет, никому я не нужен, и подыхай я тут, ни одна анафема не зайдет спросить, жив я или нет, до той поры, как нужно идти в спектакль. О, тогда вытащат хоть полумертвого: иди, ломай комедь, лезь из кожи, отделывай, отчеканивай роль -- ни один человек спасиба не скажет -- вот что обидно.

   Ах, театр, театр, проклятое... но чудное учреждение! Когда человек здоров, нет высшего наслаждения, как сцена, но когда болен или под гнетом скорби -- что может быть бесчеловечнее дела актера? Кому какое дело, болен ли он, голоден ли, потерял ли близкое существо? Публика деньги заплатила, пришла посмеяться -- иди и смеши! Не по силам тебе это? Ступай вон, иди на улицу, проси Христа ради! Бедный Йорик! А отношение бараньего стада, рекомого "публикой", к личности актера? Всякая дрянь, не сумевшая бы сказать двух слов на сцене, лезет в критики и за свой рубль покупает право критиканствовать и разбирать художественное творчество. Добрых две трети залы понятия не имеют о громаде труда, затраченного на то, чтобы доставить удовольствие совершенно равнодушным людям, которые не понимают ровно ничего, а пришли на других позевать или себя показать. И эти бараны считают себя вправе выражать свое мнение, эти невежды считают себя выше комедианта!

   А мы-то сами? Разве мы не по своей вине страдаем? Мы льстим баранам этим, потакаем их вкусу, лезем из кожи, чтобы сорвать аплодисменты! Топим друг друга, враждуем, интригуем, и из-за чего это, подумаешь? Исключительно из-за копейки! Сцена -- то же ремесло для нас. Мы ею живем и торгуем нашей святыней. Идеал -- служение искусству -- немыслим для нас. Давайте-ка "чистое искусство" -- ни одна собака не пойдет. Эсхил, Эврипид, Плавт, Теренций, Шекспир, Мольер, Лопе де Вега -- все это "старье", "старые парики", никому не нужные. Даже казенные сцены поступаются своим реноме ради прибыли. "Макбет" и "Гамлет", "Тартюф" и "Скупой" идут рядом с "Сорванцами", "Васильками", "Репиными", "Трудными днями"! Несчастный актер, голова которого еще полна чудных звуков шекспировской речи, ломает свою память о беспощадные утесы разных Невежиных и тутти кванти. Разве не камень Сизифа -- изучение таких ролей, оживление едва намеченных образов? Путем репетиций, усиленной зубрежки, вскатываем мы наш камень на сцену, а он, едва успев вкатиться, опять падает вниз, а мы принимаемся тащить следующий камень, чтобы достигнуть того же результата.

   Милая публика, не будучи в состоянии различить, где начинается вина актера в неудаче пьесы, где -- вина автора, освистывает актера. Дайте мне гениального актера, который бы сумел сделать живыми пьесы X., например! А выхода нет как нет. Будем же зарабатывать наш хлеб, позорно профанируя искусство, будем брать деньги за свой срам -- хоть дети наши сыты будут... По счастию, хоть изредка, но встретишь роль по душе, облюбуешь ее и сыграешь для собственного удовольствия и той небольшой кучки ценителей, которые все-таки бывают в театре. Этим надо дорожить и удовольствоваться.

   А в сущности, к чему и тебе все это? Не все ли равно тебе, как живет актер? Ты идешь в театр не для размышлений о том, как работают актеры. И отлично: нам хлеба -- вам зрелищ... Милый мой бенгали! За что я пишу тебе все это? Разве ты виновата, что я не сплю и что у меня нога болит? Прости, не сердись, мой райский птенчик... До боли целую твою белокурую головку и зеленые глаза и люблю, люблю тебя. Твой К.".

   Это письмо, может быть, было для меня еще дороже, чем его письма, полные одной ласки... За нашу переписку мы как-то еще ближе узнали друг друга. Он приехал опять -- совсем близкий, дорогой. Все свободное время он проводил у меня... Тут, между прочим, я познакомилась с покойным Владимиром Николаевичем Давыдовым, бывшим уже знаменитым артистом. К.С. привел его ко мне, Давыдов был очарователен, рассказывал массу интересного, взял у К.С. гитару и, шутя, сказал: "Мы вам устроим состязание певцов". Он очень славно пел, вернее, говорил русские песенки, но, конечно, хотя как актер он был выше К.С., но до его пения ему было, как до звезды небесной, далеко. Я своего предпочтения не скрывала, а Вл. Ник. не сердился, -- он понял, как стоят дела, и со слегка грустной усмешкой говорил мне, как он завидует своему другу. Сам он тогда был влюблен в артистку Александрийского театра М-ну, в те времена -- стройную, элегантную девушку, слегка английской складки. Он намекнул на свои переживания и выражал сожаление, что не может вызвать в ней ответа. Я ему сказала, что, верно, он не очень хочет этого, что сильное желание все побеждает.