Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 128



   Ah, quel'amor, quel'amor ch'io palpito...

   Голос его, бархатный, вместе и сильный, и нежный, вливался в меня, как волшебный напиток Тристана и Изольды. Каждый мой нерв вибрировал в унисон с этими звуками и отвечал им. Я замерла и, открыв рот, смотрела на него во все глаза, как на чудо. Как я могла подумать, что он старый и некрасивый? Я была слепа! Да он молодой и прекраснее всех красавцев мира! Он чародей! Он меня околдовал. У меня сердце билось, как когда входишь в холодную воду. Голова горела. Когда он кончил, я протянула к нему руки и могла только вымолвить:

   -- Еще, еще!

   Все другие тоже начали просить его петь. Он улыбнулся мне, видимо, поняв, что со мной творится, и, прямо глядя мне в глаза (и как это я могла подумать, что он стар и некрасив?), сказал:

   -- Сегодня я буду петь для этих шестнадцати лет.

   Он пел... Это были настоящие песни любви: его собственные романсы, итальянские песенки, арии из опер... и с каждым звуком он словно руками брал мое сердце все сильнее и сильнее.

   Наконец он устал и положил гитару. Очарование исчезло... Поднялся общий разговор, жена его пошла укладывать детей (они жили рядом), было уже поздно. Я не помню, как, -- но мы очутились с ним одни в аллее, на садовой скамье. Мне казалось, что вообще, кроме нас двоих, нет никого на свете. Он спрашивал меня, кто я, откуда, что делаю; я отвечала ему, как будто он был мой лучший друг... Помню, его характерное бритое лицо иногда освещалось красноватым огоньком сигары... Помню белые звезды табака, чей аромат был похож на его песни... Помню, как мы с ним уговаривались увидеться в Киеве:

   -- Я буду там постом... Можно прийти к вам?

   -- О, я буду вас ждать!..

   И я стала его ждать. Ни о чем и ни о ком другом я не думала эту зиму. "Забаюкали песни его", как Садко, мое сердце и мои мысли, и я как во сне жила. Чем ближе подходил пост, тем сильней я его ждала. Странно: ни одной минуты у меня не было сомнения, что он не придет ко мне; я чувствовала, что он так же должен хотеть видеть меня, как я его. По ночам я слышала его песни, повторяла себе каждое его слово и с плохо скрытым пренебрежением смотрела на моего жениха, не подозревавшего, что со мной случилось, но упрекавшего меня в холодности и в недостатке сердца. А я только теперь поняла, что сердце у меня есть...

   Настал пост: по городу расклеили большие розовые и зеленые афиши, возвещавшие о приезде московской труппы и сотни раз повторявшие фамилию Ш-го... Увидав эти афиши, я должна была остановиться и постоять смирно, так у меня перехватило дух. Все во мне пело и ликовало. Весна была ранняя, на улицах продавали цветы. Я купила пучок белых нарциссов, напоминавших мне мой любимый табак, и несла их домой, вдыхая их тонкий запах, сливавшийся у меня с тонкой и сладкой радостью.

   Первый спектакль был назначен через несколько дней. Я прожила эти дни в счастливой мечте, улыбаясь невпопад на сердитые замечания учителей, ничего не понимая, что мне говорят, и смотря отсутствующими глазами на моего жениха.

   В день первого спектакля я получила записку из гостиницы...

   К.С. спрашивал, может ли прийти ко мне передать привет от московских родственников, и когда. Он только что приехал. Я поспешно, на клочке его же записки, написала: "Сегодня же, после спектакля, и с гитарой, да?"



   Я была в театре в этот вечер... видела К.С. в роли какого-то старого мирового судьи: но это был "не он", я это знала, и мне было смешно, что вот, мой жених, бывший со мной в театре, смотрит и видит какого-то актера в парике -- и не подозревает, что это мой волшебник, мой "седой баян", которого я жду и которого зовет моя душа...

   Судьба благоприятствовала мне в одном смысле. Папа, предоставивший мне полную свободу во многом, почему-то ограничил ее одним условием, выполнявшимся мною честно, как все, на что я соглашалась и давала обещание: чтобы мой жених никогда не засиживался у нас дольше 11 часов. Отец знал, что в 11 часов у нас обыкновенно весь дом спит -- и бонна детей, и домоправительница, и прислуга, -- и предпочитал, чтобы я не оставалась с ним одна. Не предполагала я, соглашаясь когда-то против воли на это условие, с надутыми губами и ощущением "стеснения моей свободы" и "отцовского деспотизма", что придет время, когда я буду благословлять этот деспотизм!

   Жених мой, проводив меня из театра, огорченно поднялся к себе, а я быстро простилась с ним -- и побежала посмотреть, все ли в порядке к приему дорогого гостя. Я сказала ему, что ко мне приедет тетин друг из Москвы, и он очень сердился, что не может пойти к нам. Отец был, как всегда, в отъезде; да я и знала, что, когда я скажу ему, что у меня бывает друг тети Саши, человек 42 лет, почти его ровесник, он ничего не будет иметь против этого, и с ним я могу сидеть хотя бы до утра, да и вообще с кем угодно, лишь бы не с тем, кого он считал опасным... Я заранее предупредила нашу домоправительницу, что у нас будет гость: был сервирован обильный чай, закуска, торт, ранние черешни. Самовар пел... не успела я переменить платье на домашнее -- я даже свое платье помню, батист бледно-красный, сшитый греческой рубашечкой, с открытой шеей и руками... -- как раздался звонок -- и он пришел.

   Сразу было такое чувство -- "Наконец-то!"

   -- А гитару принесли? -- был мой первый вопрос.

   -- Со мной! -- улыбнулся он. -- В передней оставил.

   Я усадила его пить чай, познакомив с нашей домоправительницей, в то время почтенной старой дамой Марией Адольфовной. Она скоро стала клевать носом, слушая неинтересные ей разговоры о Москве, о тете, о театре, и извинившись, что ей завтра рано вставать, спокойно ушла спать: она ведь тоже дальше его седых волос ничего не видела!

   А мы перешли в мою собственную маленькую угловую комнатку рядом с гостиной, где только помещался мой письменный стол, этажерка с книгами и угловой диван, -- и там как будто возобновили не прерывавшийся с августа разговор.

   На этот раз больше, впрочем, расспрашивала я, а он рассказывал мне о себе все... как будто говорил не с 17-летней девочкой, которую видел во второй раз в жизни, а с самым задушевным другом. Вот это ощущение необычайного доверия друг к другу с первой минуты мне кажется первым признаком как настоящей любви, так и дружбы. Нам не надо было ничего объяснять друг другу, говорить о своих чувствах, настроениях, все было как-то ясно и понятно само собою, и та блаженная легкость "быть вместе", которую я испытывала впервые, видно, передавалась и ему. Он рассказывал мне о своей молодости, о своей жизни, о том, как он поступил в театр... Время летело незаметно. И вот он стал говорить о самом своем тяжелом переживании, как он выразился.

   Его любимым искусством была скульптура, но он не мог прокормить ею себя и семью и недостаточно чувствовал себя мастером в ней. Когда он после большого богатства разорился и ему пришлось продать свое подмосковное имение со старинным домом, парком, оранжереями -- оно досталось с молотка какому-то купцу. Там в парке, в его любимом уголке, стояла его работы статуя "Моление о чаше". Он очень любил ее. Перевезти эту вещь было немыслимо: не было на это средств, не было куда поставить ее... Так как он оставался буквально на улице, он вынужден был пойти в театр, чтобы не умереть с голода. А оставлять статую новому хозяину он не хотел, потому что в эту работу вложил когда-то всю душу. И вот, рассказывал он, взял он молоток -- и разбил статую на куски... Точно убийство совершил.

   Когда он говорил об этом, я увидела слезы на его глазах. У него были очень красивые глаза, редкие по выразительности для голубых глаз, и менялись все время, то сияли как лазурь, то делались серыми, как сталь, то совсем чернели, когда расширялся зрачок.

   Когда я увидала эти слезы, -- я все еще думала, что мужчины почти никогда не плачут, -- во мне все всколыхнулось. Я поднялась с места, вскинула ему руки на плечи и невольно крепко поцеловала его в лоб. Он как-то ахнул от неожиданности -- потом наклонил голову, положил ее мне на плечо, и мы долго так оставались. Во мне было ощущение жалости и радости -- все вместе.