Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 23



Вот характерный эпизод, показывающий, как рано проявились в характере Лермонтова и постоянство воли, и не по-детски серьезное отношение к долгу. «…Пример его настойчивости, – рассказывает Погожин-Отрашкевич, – обнаружился в словах, сказанных им товарищу своему Давыдову. Поссорившись с ним как-то в играх, Лермонтов принуждал Давыдова что-то сделать. Давыдов отказывался исполнить его требование и услыхал от Лермонтова слова: “Хоть умри, но ты должен это сделать”».

Но это мелочи. А вот факт посерьезней.

«Когда Мишенька стал подрастать, – продолжает П.Шугаев, – то бабушка стала держать в доме горничных, особенно молоденьких и красивых, чтобы Мишеньке не было скучно. Иногда некоторые из них бывали в интересном положении, и тогда бабушка, узнав об этом, спешила выдавать их замуж за своих же крепостных крестьян по ее выбору. Иногда бабушка делалась жестокою и неумолимою к провинившимся девушкам: отправляла их на тяжелые работы или выдавала замуж за самых плохих женихов, или даже совсем продавала кому-либо из помещиков».

Факт слишком важный, посему и рассмотрим его по частям.

«Разврату» в своем доме Елизавета Алексеевна действительно не терпела: это было не в ее правилах. Приехав в 1835 году в Тарханы и обнаружив, что в результате почти семилетнего отсутствия хозяйки дворня совсем распустилась, она немедленно приняла меры по наведению порядка в девичьей и передней. Вскоре после своего приезда она писала внуку в Петербург: «Девки, молодые вдовы замуж не шли и беспутничали, я кого уговорила, кого на работу посылала и от 16 больших девок 4 остались и вдова. Все вышли замуж. Иную подкупила, и все вошло в прежний порядок».

Меры, принятые Арсеньевой, были вызваны, разумеется, не только заботами о нравственном климате своего владения, но и чисто экономическими соображениями: беспутная девка что телка яловая – ни приплода, ни дохода (каждая зафиксированная в «ревизской сказке» крепостная душа – двести рублей ассигнациями при залоге). Это – во-первых. Во-вторых. Из Тархан Арсеньева увезла внука в 1827 году, когда тому не исполнилось и тринадцати лет. Приезжали они сюда и летом следующего, 1828-го, но ненадолго. Зная, как панически боялась бабка за здоровье Мишеля, трудно допустить, чтобы она по своей воле могла преподнести такое сомнительное лекарство от деревенской скуки, как подкупленную благосклонность деревенских магдалин к едва вышедшему из младенческих лет отроку. Да и в дальнейшем Елизавета Алексеевна, даже если бы и хотела, была не в состоянии предоставить в распоряжение Мишеньки крепостной гарем. При приезде в Москву долго не могла найти подходящее помещение, ютилась в домах московских родственников – людей многодетных и весьма щепетильных в вопросах нравственности и пристойности. Первый дом (на Малой Молчановке), в котором можно было держать сразу несколько «красивых горничных», не стесняя себя элементарными удобствами, вдова Арсеньева сумела снять лишь в 1829 году. Но к той поре Михаил Юрьевич в услугах бабушки по сей щекотливой части уже не нуждался. Окраинная Москва кишмя кишела молодыми девами, готовыми продать единственное свое богатство – красоту. Судя по таким стихам, как «Девятый час, уж тёмно…», Лермонтов не упустил возможности пополнить свой «мужской» опыт, как, впрочем, и все молодые люди его лет и его круга.

Пунктуальности ради надо признать, что в тарханской хронике действительно был момент, когда Елизавета Алексеевна, дабы удержать Мишеньку подле себя как можно дольше, вполне могла прибегнуть к проверенному в домашнем быту русских дворян средству от деревенской скуки. Я имею в виду приезд Лермонтова в Тарханы зимой 1836 года – уже после производства в офицеры. Но тут-то у нас против шугаевского факта имеется антифакт: собственноручное письмо Михаила Юрьевича Святославу Раевскому, в котором отпускник, запертый в Тарханах зимней непогодой, сообщает другу с принятым в гусарской среде цинизмом, что не может этим средством воспользоваться, ибо «девки воняют».

И, наконец, последнее – самое важное. По сведениям, обнародованным Шугаевым, Елизавета Алексеевна отдавала горничных, оказавшихся в интересном, или, как говорили в ту пору, «известном положении» – по вине ее собственного внука, – замуж за крепостных или даже продавала куда-то – «в розницу». Подобные случаи встречались в крепостном быту, но только не среди порядочных людей, считавших, подобно Столыпиным, что жить с чистой совестью не только приятнее, но и удобнее. Взять хотя бы дальних соседей Арсеньевой – саранских помещиков Струйских.

У Николая Еремеевича Струйского и жены его Александры Петровны было несколько сыновей; от одного из них, Леонтия, в 1804 году солдатская дочь Аграфена родила мальчика. Струйский-младший, пожалуй, не прочь был и жениться: уж очень хороша была солдатка. Александра Петровна (старик Струйский к тому времени успел умереть) не позволила. Достаточно ей хлопот и со старшим наследником – Юрием: мало того что прижил младенца от рабыни, так еще и усыновить желает – законным порядком. И усыновит: своеволен. А вот на Леонтия нажать можно – восковой…



И тем не менее, несмотря на гнев и несоизволение, госпожа Струйская ни внука незаконного, ни девку провинившуюся, мать его, в крепостном состоянии не оставила. Аграфену выдали замуж за купеческого сына Ивана Полежаева (вместе с вольной бумагой и солидным приданым: и белье, и посуда, и деньги, дабы молодые могли дом купить). И к венчанию не опоздала барыня, благословила «сноху».

После таинственного исчезновения купеческого сына Леонтий Аграфену обратно забрал. Мать и слова поперек не сказала. Подрос внук – в Москву отправила, в гимназию, и не с крепостными – отца родного в провожатые определила.

Поэт Александр Полежаев тяготился двусмысленностью своего положения – это общеизвестно. Но, думается, двусмысленность и проистекающая из нее тягость создавались не только вышеизложенными обстоятельствами. Обстоятельства были хотя и двусмысленные, но уж очень обычные. Матерью князя Владимира Одоевского, друга и наставника Лермонтова, была особа «подлого звания». Я уж не говорю о многочисленных баронах и баронессах Вревских, прижитых богатым вельможей Куракиным от крепостных одалисок. Один из этих Вревских был приятелем Лермонтова, за другого благополучно, не испытывая неловкости, вышла замуж Евпраксия Вульф – та самая Зизи, с которой связано блистательное двустишие в «Евгении Онегине»: «Подобных талии твоей, / Зизи, кристалл души моей…»

Двусмысленное происхождение (отец – дворянин, мать – пленная турчанка) не помешало Василию Андреевичу Жуковскому стать учителем и наставником царских детей; на незаконной дочери князя Вяземского был женат и Николай Михайлович Карамзин.

Нет, не сомнительности своего происхождения стыдился Александр Полежаев. Быть сыном, пусть незаконным, знатного барина (Струйские вели родословную от Шуйского-князя) ничуть не зазорно. Зазорно быть сыном каторжника: вскоре после того как Леонтий Струйский привез сына в Москву на ученье, его за убийство дворового человека лишили дворянства и сослали в Сибирь. Несмотря на скандал, опозоривший почтенный род, Струйские продолжали заботиться о Сашке: и в университет устроили, и до конца курса довели.

Словом, Струйские очень даже помнили, что мальчик, носящий фамилию Полежаев, на самом-то деле Струйский – Полежаев хотел бы об этом забыть: приличнее считать отцом невесть куда сгинувшего купчика, чем человека, лишенного чинов и дворянства за дикое, зверское убийство!

Разумеется, для того чтобы добиться для детей, рожденных в «незаконном сожительстве», дворянского достоинства, надо было усилия приложить. Но Куракин добился. Ермолов – тоже. (В пору своего владычества на Кавказе у А.П.Ермолова были три туземные жены, с которыми наместник заключал «кебин», то есть брачное соглашение по шариату. Разумеется, в разное время. Хотя в отношении женщин «генерал седой» и придерживался, как утверждают очевидцы, «мусульманских вкусов», но не до такой степени, чтобы заводить гарем.)

У Елизаветы Алексеевны не было, конечно, таких заслуг перед отечеством, в уважение к которым власть предержащие позволили бы себе «переступить через закон», а у ее дерзкого внука – тем паче. Так ведь жив был еще Мордвинов, а он хоть и не в прежней силе находился, но и по имени своему, и по связям вполне мог сладить подобное дело, и если бы внука касалось – внука, к которому «по свойственным чувствам» «неограниченную любовь и привязанность» имела, – не только сенатора, Сенат бы на ноги подняла! Нет, не бросила бы Елизавета Алексеевна дитя малое на произвол судьбы. Не оставила бы в рабстве и в завещании не забыла. Не по воле своей после смерти Мишеньки на земле задержалась. Четыре года, четыре месяца и еще один день – как в гробу прожила – властью Божией задержалась, дабы земное исполнить, и прах дорогой в родной земле упокоить, и памятник поставить, и в церкви домашней благолепие навести. Четыре года томилась в безнадежности одиночества и о младенце, от внука зачатом, не вспомнила бы? Неужто сердцем суше соседки саранской была? Красавицы Струйской, и мужем, и детьми избалованной?