Страница 18 из 23
«…Улица, на которой стоял наш дом, зовется Оленьим Оврагом, но не видя ни оленей, ни оврага, полюбопытствовали, откуда же взялось это название. В ответ мы услышали, что дом наш стоит на месте, некогда находившемся за городом, и что там, где пролегает улица, в давние времена был овраг, а в нем содержалось несколько оленей. Этих животных охраняли и кормили…»
– Хочу оленя, – быстро сказал Мишель. – Овраг у нас есть. Хочу оленя, – и захлопнул книжку.
Оленя.
Оленя…
Оленя!!!
Петр Шугаев, еще заставший в живых односельчан Лермонтова, оставил в своих записках («Из колыбели замечательных людей») такой деревенский «анекдот»:
«Для забавы Мишеньки бабушка выписала из Москвы маленького оленя и такого же лося, с которыми он некоторое время и забавлялся; но впоследствии олень, когда вырос, сделался весьма опасным даже для взрослых, и его удалили от Мишеньки; между прочим, этот олень наносил своими громадными рогами увечья крепостным, которые избавились от него, а именно не давали ему несколько дней корма, отчего он и пал, а лося, из боязни, что он заразился от оленя, Елизавета Алексеевна приказала зарезать и мясо употребить в пищу, что было исполнено немедленно и в точности».[12]
Как отнесся Мишель к исчезновению рогатых друзей, мы не знаем, но, похоже, без особой печали, поскольку ему наверняка объяснили, что звери выросли и их отпустили на волю. К тому же, судя по всему, Христина Осиповна, и, полагаю, опять же с помощью детских воспоминаний великого соотечественника, уже успела занять и ум, и руки, и воображение своего воспитанника куда более интересной забавой.
На этот раз из Гете читала сама фрейлейн, а Миша, обращаясь к сидящей в кресле Елизавете Алексеевне, переводил с голоса:
«Обычно часы досуга мы проводили у бабушки, в просторной комнате, где было довольно места для наших игр. Она любила забавлять нас разными пустяками и потчевать отменными лакомствами. Но однажды, в канун Рождества, бабушка велела показать нам кукольное представление, и это был венец ее благодеяний, ибо таким образом она сотворила в старом доме новый мир. Неожиданное зрелище захватило наши юные души… Маленькая сцена с ее немыми актерами, сначала только показанная нам, а потом всецело отданная в наши руки, с тем, чтобы мы вдохнули в нее драматическую жизнь и научились управлять куклами, сделалась для нас, детей, вдвойне дороже уже оттого, что это был последний дар любимой бабушки, к которой нас вскоре перестали пускать из-за обострившейся болезни…»
Добыть в пензенской провинции кукольный театр труднее, чем олененка, но Елизавета Алексеевна с помощью сестрицы Натальи отыскала-таки немца-кукольника, жившего на покое у князей Долгоруких, и, заплатив не скупясь, привезла вместе с кукольным сундуком в Тарханы – дабы сделал такой же. Мишель от кукольника не отходил и, как только тот отъехал, притащил коробку с цветными восками, из которых прежде лепил то наполеоновских конных гвардейцев, то римских легионеров. Мастерить головы для новых кукольных актеров, как это делал немец – из бумаги и мучного клея, внук наотрез отказался – из восков, мол, сподручнее. Всех к делу пристроил. Васька-садовник старуху колдунью из липовой чурки вырезал, да так ловко! Перво-наперво представили историю про несчастного королевича, ставшего садовником у капризного короля, и его верного помощника Железного Ганса. И когда королевна сдергивала дурацкий колпак с головы неказистого малого и по плечам куклы рассыпались золотые волосы, все невольно взглядывали на Ваську Калашникова…
Новая страсть так захватила Мишеля, что, даже привезенный в 1827 году в Москву для поступления в Благородный пансион, не мог от детской забавы отстать. Экзамен для провинциальных «недорослей из дворян» был строгий. Елизавета Алексеевна срочно наняла репетиторов, внук от занятий не отлынивал, старался, но, отработав назначенное время, стремглав бросался к своим куклам. Даже что-то вроде оперы для них сочинил. Елизавета Алексеевна и радовалась, и огорчалась: среди Столыпиных рукоделов не было, а Мишины руки даже бумажный лист и сгибали, и разглаживали на сгибе точно так, как делал это Михайла Арсеньев, – каким-то особым, красивым и точным движением.
Но мы опять поторопили события… На дворе пока еще зима 1826 года.
Госпожа Арсеньева, конечно же, понимает, что задерживает внука в недорослях, но медлит с отъездом из деревни, лечит душу его, уязвленную сиротством, долгим-долгим детством, теплом и уютом домашним.
Нам, людям другой эпохи, заботы и усилия Арсеньевой кажутся нормой. Во времена Лермонтова это было скорее исключением из правила. Сошлюсь на запись в дневнике приятеля Пушкина А.Вульфа: «Странно, с каким легкомыслием отказываются у нас матери (я говорю о высшем классе) от воспитания своих детей; им довольно того, что могли их на свет произвести, а прочее их мало заботит».
Но, может быть, я идеализирую образ Елизаветы Алексеевны Арсеньевой? Ведь кроме «правдивого описания того, что происходило в детстве человека, интересующего настоящее время», – так уточнил цель своих мемуаров Шан-Гирей, – да нескольких деталей, сообщенных Святославом Раевским, существует и еще один подробный рассказ о тарханской поре жизни поэта – П.К.Шугаева (отрывки из его сочинения уже цитировались).
В принципе рассказанное Шугаевым не противоречит ни тому, что заметил и запомнил Шан-Гирей, ни тому, что передал первому биографу Лермонтова его старший друг Святослав Раевский (уроженец Пензы, Раевский бывал в Тарханах в интересующее нас время). Однако и Шан-Гирей, и Раевский – люди не просто хорошо относящиеся и к Елизавете Алексеевне Арсеньевой-Столыпиной, и к внуку ее. Они, несомненно, озабочены тем, чтобы не вспомнить ничего такого, что могло бы дать повод к злоречию. Шугаев же свободен от этого как бы «внутреннего редактора». Он собирает и без разбора печатает все, что рассказали ему много лет спустя и тарханские старожилы, и пензенские обыватели, и окрестные помещики – все, кто мог что-нибудь да сказать по интересующему автора «Колыбели замечательных людей» вопросу.
Опубликованные впервые в конце XIX века, заметки П.Шугаева перепечатаны с некоторыми сокращениями во всех изданиях сборника «Лермонтов в воспоминаниях современников» и, следовательно, стали достоянием массового читателя. В комментариях о «Колыбели…» сказано уклончиво и осторожно: «Возможно, что кое-какие подробности, сообщаемые Шугаевым, не полностью соответствуют действительности». И это естественно: комментатор может с уверенностью опровергнуть факт только в том случае, если у него имеется антифакт. Антифактов нет и у нас, однако мы все-таки можем подвергнуть сообщения П.Шугаева психологической экспертизе и таким способом выяснить степень их достоверности.
По Шан-Гирею: Елизавета Алексеевна, хотя и не скрывала страстной привязанности к внуку, не обходила своим вниманием и остальных обитателей «детской республики» в селе Тарханы: «со всеми была ласкова и внимательна».
По Шугаеву: с согласия и по требованию бабушки не только деревенские мальчишки, одетые в военное платье, дабы составить потешное войско вроде того, «которое было у Петра во время его детства», но и взятые в дом барчуки должны были беспрекословно подчиняться капризам и причудам маленького деспота; пример же послушания, утверждает Шугаев, подавала вдовствующая императрица Тарханская: стремглав кидалась приказы да указы его исполнять – раньше, чем гвардейцы потешного войска, и охотнее, чем они.
Дыма без огня не бывает. И все-таки, если бы деспотизм тарханского «наследного принца» действительно был столь несимпатичным, а унижение рядовых членов гостеприимного дома настолько явным, вряд ли бы, к примеру, Николай Юрьев, дальний родственник Арсеньевой, с такой охотой и в дальнейшем пользовался ее гостеприимством: детские обиды не забываются. Даже тезка «наследника» Михаил Погожин-Отрашкевич – и тот о двоюродном брате своем сохранил самые приятные воспоминания. К свидетельствам Погожина-Отрашкевича можно отнестись с особым доверием, поскольку он, сын родной сестры нелюбимого Арсеньевой зятя, должен был бы в первую очередь подвергнуться «пыткам унижения», если таковые имели место быть. Между тем, по словам Погожина-Отрашкевича, Лермонтов с товарищами детства был обязателен и услужлив, но вместе с этими качествами «в нем особенно выказывалась настойчивость». Той же обязательности, верности данному слову требовал он и от своих товарищей.
12
За олененком, равно как и за маленьким лосем, в Москву госпоже Арсеньевой посылать было незачем. Чудаки, заводившие в своих усадьбах зверинцы, и поближе водились. Да и вряд ли бы приказала она употреблять в пищу заразившегося неведомой хворью лося, даже в людской. Мне и то история с оленем долгое время представлялась одним из тарханских мифов, пока, перечитав (в связи с обстоятельствами, о которых речь пойдет в другом месте) «Поэзию и правду», не сообразила, какая из доступных в отроческом возрасте немецких книг сделала для него этот язык родным. Следы внимательного чтения именно первых выпусков этой книги находим и в романтической драме Лермонтова «Странный человек». Рассказывая о своем детстве, Гете вспоминает, как он, хорошо воспитанный, благонравный мальчик, вдруг, без всякой видимой причины истребил кухонную посуду. Случай этот, видимо, так озадачил родителей, что, вопреки обыкновению, мальчика не наказали.
Без возмущения о сходной проделке Владимира Арбенина рассказывает старая его нянька: «…Помню, как на руках его таскала. То-то был любопытный; что не увидит, все – зачем? да что? а уж вспыльчив-то был, словно порох. – Раз вздумало ему бросать тарелки да стаканы на пол; ну так и рвется, плачет: брось на пол. Дала ему: бросил – и успокоился…»