Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 65



— Ага, вам это неприятно слышать! — Он бросил на меня испытующий взгляд. — Послушайте, может быть, еще не все потеряно? Может, вас отпустят на денек-другой? Я хотел бы поехать в Аахен…

Аахен? Аахен был за линией фронта. Город хотя и обстреливался, но все еще находился в руках вермахта. По крайней мере, так было сегодня утром.

Фридмен криво усмехнулся:

— Наложили в штаны, а? Я еду сегодня вечером. Если хотите, есть одно свободное место в машине. Только предварительно позвоните, чтобы я смог выписать вам командировочные документы.

Я поспешил на улицу Брассер.

В нашей рабочей комнате на одной из стен была наклеена огромная, составленная из небольших листов карта издания Генерального штаба. Я посмотрел на красные и синие значки, обозначавшие линию фронта. Аахен еще не пал. Напротив, фронт, казалось, стабилизировался.

Южный пригород Буртшейд находился в непосредственной близости от наших позиций, а широкое шоссе, связывавшее его с Аахеном, обстреливалось нашей артиллерией. На этом участке фронта мы действительно имели шансы на успех. Видимо, Фридмен хотел пробраться именно туда. Он не без оснований предполагал, что там нет гитлеровских войск.

Ознакомившись с обстановкой по карте, Сильвио заметил:

— Фридмен сошел с ума. Вероятно, он не хочет рисковать ни одним из своих собственных парней. Спроси-ка его ради шутки, почему он не пригласил с собой Бинго? На всякий случай оставь здесь свою трубку. Я на нее уже давно зарюсь. И скажи, что я должен написать твоим в Нью-Йорк…

Шонесси не хотел и слышать ни о какой поездке. Он стоял перед зеркалом и полоскал горло.

— Вы подчинены мне, сержант, — наконец проговорил майор. — Позвоните своему Кудрявчику и скажите, что я не согласен.

Фридмен красил волосы, за что офицеры и придумали для него это «остроумное» прозвище, которое он ненавидел.

Я не собирался отступать, так как во время этой поездки надеялся многое узнать. Мне хотелось поговорить не с военнопленными, а с цивильными немцами, и не на завоеванной земле, а на их собственной территории.

Все решил полковник, явившийся в халате и домашних туфлях.

— Собственно говоря, майор, вам следовало бы самому поехать с Фридменом в Аахен, — сказал он и подмигнул мне.

Ему был известен героизм Шонесси. Майор отлично играл свою роль. Он сделал вид, что обдумывает это предложение.

— Если бы это было завтра или послезавтра, — произнес он с сожалением в голосе, — то, вне всякого сомнения, я бы поехал. Но вы ведь знаете, полковник, что сегодня вечером в штабе будет «старик», и поэтому сержанту придется ехать одному…

Я бросился к телефону и позвонил Фридмену. Поздно вечером мы добрались до Спа. Штаб моей старой части — о, чудеса и Божеская милость! — оккупировал один из красивейших отелей старинного курортного городка. В честь нашего приезда Кейвина устроил парадный обед и щедро угостил нас рюдесгеймским вином из запасов немецкого штаба, который совсем недавно был здесь расквартирован.

Еще затемно мы выехали из Спа. Наша санитарная машина, переоборудованная под звукозаписывающую, держала путь на север по размытым, усеянным воронками проселочным дорогам. Бианки в этой поездке был не только водителем, но и звукооператором. Фридмен хотел записать на восковку рассказы нескольких жителей Аахена. Громоздкая стационарная радиомашина только бы затруднила наши действия. Несмотря на затемненные фары, Бианки ехал лихо, при этом он беспрестанно пел. У него имелся приятный тенор, а еще идея фикс, что его откроет один из наших офицеров и сделает после войны знаменитым певцом. Его расчет был не так уж глуп. Большинство офицеров пропагандистских подразделений имели дело с радио, большей частью с компанией «Колумбия-Бродкастинг», которая умела (в мудром предвидении послевоенного гешефта!) пристраивать своих людей на ключевые посты. Фридмен, правда, не имел никакого отношения к радио, но Бианки этого не знал.

А пока он пел — то во весь голос, то сдержанно и страстно — и вспоминал о своей настоящей профессии, лишь когда попадал в воронку от снарядов. В эти моменты сочные солдатские ругательства врывались в медоточивое пение:





— …Я мечтаю о снежном Рождестве… Любимый, когда мы встретимся…

То тут, то там, как призраки, появлялись патрули в наброшенных на плечи плащ-палатках, с карманными фонарями синего света. Бианки тормозил, а Фридмен высовывал на моросящий дождь наши документы. Патруль мельком заглядывал в машину, и мы снова трогались в путь.

Теперь к глухим раскатам артиллерийских взрывов прибавилась резкая трескотня станковых пулеметов. Время от времени раздавался вой минометов. Дождь не переставал, дул порывистый ветер, а Бианки вновь мечтал о снежном Рождестве. Над позициями занимался рассвет.

Снова резкое торможение. По обе стороны дороги в кюветах залегли наши солдаты, заросшие щетиной. Гранаты-лимонки висели у них на шеях, как битые куропатки. Из кювета выскочил лейтенант.

— Дальше нельзя, — коротко сказал он.

Дальше был небольшой лесок, покорный и растрепанный, настоящий городской парк.

Сразу же за ним начиналось шоссе на Аахен. До первых домов Буртшейда — никаких укрытий. Все как на карте в Люксембурге… Надо было бы все же оставить Сильвио свою трубку!

— А в сам Буртшейд? — спросил Фридмен.

Лейтенант пожал плечами и рассказал, что до вчерашнего дня там были по меньшей мере одна противотанковая пушка и несколько пулеметов. Но к концу дня они замолчали — то ли отошли назад, то ли кончились боеприпасы. Кто знает? Зато со вчерашнего вечера роковые пятьсот метров между опушкой леса и Буртшейдом находятся под непрерывным обстрелом немецких минометов.

Будапештский журналист Фридмен нервно поправил галстук. Между пальцами сверкнул маленький золотой крест, который я не раз видел у него. Затем капитан четко отдал честь. Лейтенант отскочил в сторону. Бианки нажал на акселератор, и наша машина с ревом помчалась дальше.

Лесная полоса тянулась каких-нибудь двадцать метров. Мокрое от дождя шоссе в предрассветных сумерках казалось блестящей лентой. В полукилометре, у подножия холма, виднелись расплывчатые силуэты домов. За ними снова чистое поле, огородные участки, легкие постройки, мачты линии высокого напряжения, дощатые заборы, а за всем этим лежал серый и незнакомый центр города.

Поперек шоссе между телеграфными столбами какие-то сорвиголовы, наверное из первой дивизии, повесили плакат: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона? От этого места ты едешь на свой страх и риск!»

В бетонном домике на обочине шоссе, который некогда служил автобусной станцией, сидел человек с полевым телефоном. Это был пост подслушивания.

Фридмен посмотрел в полевой бинокль и протянул его мне. По обеим сторонам шоссе зияли свежие воронки от снарядов. Проезжая часть, казалось, не имела значительных повреждений. Затем в поле зрения попали три длинных серых пятиэтажных корпуса с фасадами из темного камня, по всей видимости жилые дома, за ними — школа, которую можно было узнать по высоким окнам актового и гимнастического залов.

Фридмен тронул Бианки за плечо. Мы помчались как вихрь. Я прикинул, что при такой скорости оставшиеся пятьсот метров можно проскочить меньше чем за тридцать секунд.

Бух… бух, бух — три взрыва взметнулись в небо прямо перед нами. Шоссе, однако, повреждено не было. Снаряды летели не из Буртшейда, а откуда-то дальше, видимо, из центра города. Только бы поскорее добраться до серых корпусов, где уже можно будет считать себя в безопасности, если, конечно, там нет гитлеровцев…

Осталось двести метров, сто пятьдесят, сто… Собственно говоря, это безумие — ведь мы мчимся на занятую противником территорию!

Вблизи жилые кварталы выглядели одиноко и безотрадно. В одной из стен школы зияла огромная дыра, а другую словно снесли гигантским топором. Это сделала наша артиллерия.

На тротуаре стоит будка телефона-автомата, дверь полуоткрыта. На цепочке болтается разодранный телефонный справочник. Теоретически я мог бы позвонить любому аахенцу. «Алло, говорит сержант Градец из американской армии! Какое у вас настроение, господин Мейер? Что? Сегодня утром не досталось молока? Что вы говорите! Могу ли я сегодня вечером сообщить об этом по люксембургскому радио?»