Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 130

Когда я стал диктатором, градоначальник Зуров представил мне предварительный список 250 высылаемых из 3000 предназначенных. Список был уже утвержден Гурко. Позвольте, говорю, дайте оглядеться, проверить. Ведь у них есть семьи — нельзя сразу создавать массу недовольных! Зуров делал в списке такие отметки: «опасный человек» и больше ничего, а Шмидт, начальник III отделения, писал рядом же: «Вполне добросовестный подданный» и наоборот. Были вообще о высылаемых и такие отметки: «В особое одолжение губернатору».

Председателем Общей комиссии сведущих людей предполагался наследник, помощниками его — я и Милютин. У нас, даже между лучшими государственными людьми, распространено нежелание сознаваться в своих ошибках или незнании. Поэтому я боялся кому-либо вверить председательство и хотел фактически быть им сам. Среди тысячи моих недостатков у меня есть одно достоинство: я откровенно говорю, когда не знаю или не понимаю, и прошу научить меня. Так делал я и со своими директорами. Хотел я, чтобы дело шло как можно скорее. Важно было начать хотя бы с малого. Срок заседаний Общей комиссии был бы шестинедельный. Вы правы! У меня было и другое в данном случае достоинство: я не был связан ничем с петербургской бюрократией, у меня были свободны руки и ничто в прошлом меня не связывало. Главное было — опубликование общих начал. Это был бы своего рода вексель на будущее. Я точно предчувствовал беду. Вернувшись 1 марта с одобрением и повелением созвать совет министров на 4, я, при Н. С. Абазе, не входя еще в кабинет, сказал: «Вот, милый! Прочитай!» и, перекрестясь, невольно сказал: «Господи! Сохрани его!»… — А через два часа слышу — трах, трах! Да! Этим было убито политическое развитие России, быть может, на много лет, иначе разве мог бы Катков и consorts так бесстыдно разевать пасть, точно голова в Руслане, которая орет: «Кто здесь ходит?!». Когда я был диктатором, не проходило моего проезда чрез Москву (раз шесть), чтобы он не являлся ко мне на станцию. А через 4 дня после моего падения он печатал, что я «диктатор сердца» и русский Мидхат-паша. Вот он какой пистолет! Вдумываясь в свою судьбу, я не могу не признать, что все-таки, в окончательной моей деятельности, я неудачник, потому что у меня вырвано из рук то, что, по моему мнению, могло составить благо для России. Государь подписал мой проект Общей комиссии очень легко и лишь раз и то с чьих-то чужих слов спросил меня: «А это не будут ли Etats generaux?» и снова отдался ежедневным заботам, официальным суетам и огромному механическому труду дня, состоящему в бесконечном чтении всяких докладов и делании отметок: «Так!», «И я» и т. п.

Когда пронеслись в 1880 году слухи о каких-то моих конституционных замыслах, император Вильгельм написал письмо государю, очень длинное. Он говорил, что, ввиду этих слухов и своей несомненной любви к племяннику, он считает долгом предупредить его и уговорить не давать конституции России, но если уже он зашел так далеко со своими реформами, что вынужден дать ее, то пусть дает, но с изъятиями, которые были изложены на особом листке и состояли, главным образом, в неразрешении палатам обсуждать бюджет и международные вопросы, а также участвовать в личном выборе министров и т. п. Государь ответил ему: «De mon vivant cа n’aura jamais lieu!» и дал письмо мне, несмотря на то, что оно оканчивалось словами, что щекотливость предмета и принятой на себя Вильгельмом роли, не дающая возможности кого-либо посвящать в этот предмет, должна служить ему, Александру II, лучшим доказательством любви к нему Вильгельма. Письмо было мною возвращено. Летом 1881 года, в Эмсе Вильгельм пожелал меня видеть за обедом, пригласив прийти получасом раньше. Встретив меня, он всплакнул об ужасной смерти государя, восклицая: «Аггпег, armer Sascha! [30], я его любил, как родного сына!», а затем стал расспрашивать о причинах моего выхода в отставку. При этом он заметил, что сожалеет, что племянник хотел стоять на месте, а не пошел вперед в своих реформах и не создал народного представительства. Тогда я, возмущенный этим лицемерием, упомянул о содержании его письма.

Он изменился в лице, вскочил, несколько времени не мог ничего сказать, а затем вскричал: «Как! Он вам дал это письмо!!» и был чрезвычайно сконфужен, а об «аттет Sascha» уже не было более ни слова.

На другой день манифеста Александра III о непоколебимом намерении укрепить самодержавие я утром написал просьбу об отставке, в виде письма, и послал в Гатчину. На другой день я получил ответ на четырех страницах, в котором он и гневается и сожалеет. Тогда же послал свое письмо и Абаза. Он получил его назад с надписью: «на увольнение Абазы согласен, но удивляюсь, что он выбирает для своей отставки именно то время, когда я объявляю о своем самодержавии». Тогда я поехал к Дмитрию Алексеевичу Милютину и убедил его подождать подавать в отставку хоть две недели, что он и сделал. Утром в день моей отставки у меня был добрейший Долгорукий, московский генерал-губернатор, и спрашивает, когда меня можно видеть. Я говорю: часов в 8 вечера. Получив ответ государя, я говорю моему фактотуму Романченке: «Ну, скорей отсюда!» — и тотчас же переехал, а Игнатьев въехал на мое место. Вечером приезжает Долгорукий, видит — все по-старому, спрашивает, дома ли граф, и идет в кабинет, где встречает Игнатьева, дружески с ним беседует и, на-: конец, спрашивает: «А, что, Михаил Тариелович скоро будет?». Тогда все объяснилось.

Книга Григория Грэдовского о Скобелеве мне нравится. Она полезна для молодого поколения, хотя существенная ее часть, военная, написана не им, очевидно. Сам Градовский — человек удивительной отваги и храбрости.) Ему бы надо быть военным. В Малой Азии он постоянно ссорился с другими русскими корреспондентами, но во время военных действий был всегда впереди и в самом опасном месте. Скобелев — талантливый человек и отважный, несомненно, но раздут не в меру. Героев, подобных ему, у нас много. Градовский справедливо указывает на генерала Шульца. Этот «пистолет» был представлен к Анне I ст. со следующей отметкой князя Горчакова в его списке: «Генерал Шульц, взяв четырехмесячный отпуск, нашел наиболее для себя удобным воспользоваться им на четвертом бастионе в Севастополе», т. е. в одном из самых опасных мест, где царила смерть. Вообще военная карьера легкая. Одной четверти сведений, которые нужны штатскому деятелю, довольно для военного. Легко и заставить говорить о себе. Десяти Скобелевым в десять раз легче вписать свое имя в историю, чем одному Сперанскому. А в мирное время — почет, уважение к ранам, пенсия и т. д. Скобелев был неспокойный ум, без принципов. Он был крайне оскорблен холодным приемом после Ахал-Теке. Это, действительно, было несправедливо: заслуги его были несомненны. Летом 1881 года он телеграфировал мне в Эмс о желании видеть меня. Я назначил местом свидания Кельн, по пути, в Париж. Там он меня встретил роскошным обедом, экстренным вагоном-салоном и т. д. Мастер был на эти вещи! Встретил на дебаркадере, с напускной скромностью, окруженный все какими-то неизвестными… Умел играть роль! Со мною был Ден, отставной сенатор, старый курский губернатор, знаменитый словами, сказанными секретарю после того, как после воцарения Александра II ему посоветовали в Петербурге быть вежливее с подчиненными: «Садитесь, говорю вам! Мне теперь всякую свинью велено сажать!» Когда мы остались в вагоне вдвоем со Скобелевым, я ему говорю: «Что, Миша? Что тебе?». Он стал волноваться, плакать, негодовать… «Он меня, даже не посадил!» и затем пошел, пошел нести какую-то нервную ахинею, которую, совершенно неожиданно, окончил словами: «Михаил Тариелович, вы знаете, что, когда поляки пришли просить Бакланова, командовавшего в Августовской губернии, о большей мягкости, он им сказал: «Господа! Я аптекарь и отпускаю лишь те лекарства, которые предпишет доктор (Муравьев); обратитесь к нему!» То же говорю и я! Дальше так идти нельзя, и я ваш аптекарь. Все, что вы прикажете, я буду делать беспрекословно и пойду на все. Я не сдам корпуса, — а там все млеют, смотря на меня, и пойдут за мною всюду. Я ему устрою так, что если он приедет смотреть четвертый корпус, то на его «здорово, ребята!» будет ответом гробовое молчание… Я готов на всякие жертвы, располагайте мною, приказывайте! Я ваш аптекарь!..» Я отвечал ему, что он дурит, что все это вздор, что он служит России, а не лицу, что он должен честно и прямодушно работать и что его способности и влияние еще понадобятся на нормальной службе и т. д. Внушал ему, что он напрасно рассчитывает на меня, но он горячился, плакал и развивал, свои планы, крайне неопределенные, очень долго. Таков он был в июле 1881 года. Ну! И я не поручусь, что под влиянием каких-нибудь других впечатлений он через месяц или два не предложил бы себя в аптекари против меня. Это мог быть роковой для России человек — умный, хитрый и отважный до безумия, но совершенно без убеждений