Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 130

Кратковременные почитатели графа Лорис-Меликова в то время, когда он был у власти, с восторженною искательностью провозглашали его замечательным государственным человеком, но это его свойство было так же недостоверно, как и его лукавство. Это был просто очень хороший, доброжелательный человек, чуждый узкого себялюбия и корыстолюбивого эгоизма и одаренный здравым смыслом, способным, однако, к девиациям под влиянием темперамента и настроений. Для государственной деятельности в истинном смысле этого слова у него, как он и сам признавал, недоставало знания России, а я прибавлю, что недоставало и знания людей, а подчас и некоторых существенных сведений о государственном устройстве. Его письма ко мне содержат в последнем отношении немало. явных примеров. Сам сознавая недостаточное знакомство с теорией государственного управления и устройства, он начал учиться этому, уже сойдя с широкой правительственной арены. Я не раз заставал его в Висбадене за чтением сочинений по финансовому и административному праву, причем он очень интересовался прогрессивным подоходным налогом, находя в нем практически близкое и справедливое, по его мнению, разрешение острых сторон социального вопроса. Он увлекался чтением французских. парламентских отчетов, часто задавая вопросы о коренных началах конституции, причем мне раз даже пришлось объяснять ему, по его просьбе, разницу между строго-парламентским и конституционным управлением. Но при этом надо заметить, что он был одарен чрезвычайной понятливостью и быстрой сообразительностью, так что с двух-трех слов схватывал существо вопроса и затем уже твердо владел им.

Россию он знал по русскому солдату, с которым так много имел дела. Но о крестьянстве и о среднем сословии составлял себе понятие по кавказским туземцам или по теоретическим взглядам почерпнутым из чтения. От-. сюда его готовность оперировать in anima vili в предположении, что народная жизнь с ее обычаями и особенностями легко уложится в предвзятые схемы. Отсюда его несколько высокомерное и вследствие того недостаточно вдумчивое отношение к развитию революционной деятельности, которую он считал наносным явлением, долженствующим сложить оружие при первых же шагах правительства по либеральному пути. Отсюда его взгляд на периодическую, печать того времени как на могущественную силу, имеющую всенародное влияние, и его отношение к некоторым деятелям прессы, как к представителям твердого и неуклонного политического направления, тогда как эти господа при первой же его неудаче отвернулись от него, не брезгая возможностью поливать его имя помоями или насмешливо именуя его «диктатором сердца».

Отсутствие знакомства с людьми было третьим его недостатком и весьма важным, ибо истинный государственный человек должен не только знать людей вообще, но быть знаком и с личностями. Все было ново для бедного Лорис-Меликова в Петербурге. Ему приходилось смотреть на своих возможных сотрудников «чрез узкую призму приближенного к нему образцового бюрократа Каханова, вечно стремившегося к какому-нибудь министерскому портфелю, или через одностороннюю оценку одного из влиятельных лиц судебного ведомства. Оба эти лица, конечно, вполне добросовестно заблуждаясь, не раз, по его словам, убеждали его в том, что в Петербурге совершенно нет людей, могущих быть ему полезными и нелицемерными сотрудниками. Впоследствии Лорис-Меликов горько сожалел, что с «человеколюбивым стражем закона» Виктором Антоновичем Арцимовичем и некоторыми другими он познакомился лишь после своего падения. Он считал, например, стойким и выдающимся деятелем одного очень влиятельного гласного городской думы, не побрезговавшего впоследствии "ролью подставного акционера в борьбе двух железнодорожных тузов и отдачей внаймы квартиры в своем доме на бойком месте под публичный дом. Он не предвидел, конечно, что этот господин, уверявший его в своей безусловной преданности, сознательно уклонится от участия в заседании городской думы, когда после падения Лорис-Меликова будет баллотироваться вопрос об избрании последнего почетным гражданином Петербурга и против него будет произнесена заранее заявленная, исполненная страстных обвинений речь. И по отношению к иностранным деятелям взгляды Лорис-Меликова не отличались проницательностью…

Но если при ближайшем знакомстве Лорис-Меликов оказывался не подходящим к идеалу государственного деятеля, каким последнего привыкли представлять себе на Западе, то это же знакомство заставляло ценить встречу и близость с ним просто как с человеком. От него веяло теплом чуткого и нежного сердца, в нем было много трогательного простодушия, а ум его, яркий и своеобразный, как я уже говорил, отражался в метких определениях и в милом и тонком юморе. Даже обычная речь его, с любимыми им словечками и обращениями вроде: «отец родной!», «вот он какой пистолет!», «тара-бара — крута гора», «кончал базар!» и т. п., была привлекательна по тому внутреннему огню, которым была проникнута. Я ни разу не слышал Лорис-Меликова говорящим о чем-либо равнодушно или просто для того, чтобы что-нибудь сказать. В последнем случае он предпочитал молчать, слегка улыбаясь, в то время, как умные и «горячие» глаза его смотрели с едва уловимой насмешкой. И слушать он умел превосходно— внимательно и не перебивая, — понимая наслаждение не только содержанием, но и самою структурою рассказа. В этом отношении он был в полном смысле воспитанным по-европейски человеком.

Проводя, во время моего первого пребывания в Висбадене, почти каждый вечер с Лорис-Меликовым и возвращаясь нередко под впечатлением его рассказов, я, на свежую память, записывал существенные из них его подлинными словами. Привожу некоторые из них, исключив те, которые, по отношению к упоминаемым в них лицам, имели интимный характер. «Вот моя история: мой отец был человек полудикий, едва умел подписать свою фамилию по-армянски, а по-русски ничего не знал. Я рос привольно, но без всякого воспитания. На одиннадцатом году меня отвезли в Москву, в Лазаревский институт. Мне хотелось в университет, но там произошла какая-то история, и я очутился в Петербурге, в большой конюшне, как я называю юнкерское кавалерийское училище. Окончил и попал на Кавказ, адъютантом к Воронцову. Ему я обязан всем. Эти десять лет при нем были для меня школой жизни. Карьера пошла удивительно быстро. Явились мечты. Думалось: если б дойти до того, чем был для Кавказа Вельяминов, Фрейтаг и др. Приходилось бывать в обществе, не хотелось быть хуже других. Стал учиться, читать, думать, — не забывал и своего специального дела. А тут — эта война, Карс… Зовут затем «усмирять чуму». Я Поволжья вовсе не знаю. Нет! Поезжай. А там — вдруг сатрапом на 12 милл. в Харькове. Делай, что хочешь: судью застрели, губернатора сошли, директора гимназии повесь!! Едва успел оглядеться, вдуматься, научиться, вдруг — бац! — иди управлять уже всем государством. Я имел полномочия объявлять по личному усмотрению высочайшие повеления. Ни один временщик— ни Меншиков, ни Бирон, ни Аракчеев — никогда не имели такой всеобъемлющей власти. А тут еще этот дурень Млодецкий сумел меня не убить, стреляя в упор. Это еще закрепило мое положение. А людей в Петербурге я вовсе не знал. Я ведь человек окраины. Стал присматриваться, прислушиваться. Увидел прежде всего глубочайшее недовольство и причину его, всеми одинаково признаваемую, — Толстого. С него и надо было начать. Пять недель я пробовал. Не поддается государь. Все уклоняется, все отходит. На шестую я решился: говорю друзьям, Милютину и Абазе (они во многом были чужды друг другу, да я запрягся в корень, а их взял на пристяжку — да и повез телегу): «Если не уволит, буду сам просить увольнения». — Представил ему все подробно. Говорю: «Дурно, если родители против правительства, но можно опереться на молодое поколение; хуже, если молодое поколение против, все поголовно, — но можно не быть в разладе с родителями; — но нельзя ничего путного сделать, когда и родители и дети, вся семья против». — Послушался. «Кто твой кандидат?» — «Никого не знаю». — «Так я тебе рекомендую двоих: Делянова и Сабурова». — «Первого нельзя, — говорю я. — Я — армянин; если его назначить, будут говорить, что у нас армянское правительство, что я подбираю своих». — «Я знал, что ты это мне скажешь, говорит, улыбаясь, государь. — Так Сабуров!?» — «Я его не знаю». — На другой день и Толстой, знавший его как попечителя в Дерпте, указал на него же. Так он был назначен. Ему не удалось, однако, долго пробыть в должности министра, нужны были решительные меры, чтобы исправить наделанное Толстым, а это у него, несмотря на добрые и благородные намерения, не спорилось. А тут подошла грубая демонстрация на Университетском акте. Но отставку свою он принял почти весело. Это тяжелая обязанность — объявлять об отставке, да еще с обидою для Танеева, мимо которого все делалось. Государь принял методу писать мне: «Потрудитесь объявить такому-то, что он уволен, и сделать распоряжение об объявлении, что на его место назначается такой-то»… Не застав Сабурова, я просил его заехать вечером и не без труда объявил ему об его увольнении. Он улыбнулся и сказал: «Я очень рад, мне в Сенате будет лучше» — и даже не спросил о жаловании. Иначе держал себя министр государственных имуществ князь Ливен. Он, когда я ему объявил об отставке, пришел в отчаяние, как малый ребенок, потом стал расспрашивать о том, получит ли он другое назначение, и опять поплакал и снова стал интересоваться своею дальнейшею службою!..