Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 130

Некоторые недосмотры оказались, в первое время, и в законодательно-инструкционных распоряжениях относительно новых судебных учреждений. Так, пришлось уже 14 июня 1866 г. предложить Сенату, по первому департаменту, издать дополнение к только что изданным временным правилам внутреннего устройства. Обнаружилось, что в этих правилах было упущено упомянуть, что в мировых съездах должно быть зерцало, что мировые судьи должны заседать в съездах в мундирах, а у себя в камере — в мундирных фраках или сюртуках. Последние указания, впрочем, остались без исполнения. Жизнь их отвергла и потребовала уступок. Мировые судьи повсюду производили разбирательство не в форменной одежде, а лишь в цепи, которая в глазах народа имела гораздо большее значение, а во многих мировых съездах обязательною одеждою стал фрак, а не мундир. Но жаль, что другое указание этих правил (§ 14) осталось тоже без исполнения. Оно имело весьма полезную цель и могло служить проверкою юридической самодеятельности судебных учреждений. Оно предписывало в каждом суде вести указатель юридических вопросов, им разрешенных. Увы! Книги этих указателей— если они где-либо и сохранились (а заведены они были) — и доныне представляются чистыми, как девственный снег альпийских вершин…

В первых шагах новых судов была сторона, которая не только интересовала, но и немного тревожила всех, кому было дорого правильное осуществление Судебных уставов на практике. Кроме чувства долга, трудолюбия и добросовестности, от людей, призываемых помогать отправлению правосудия, а иногда даже играть в нем решительную роль, требовались еще особые способности, с одной стороны, и известное, стоявшее ввиду недавних общественных условий под вопросительным знаком, развитие гражданского чувства и понимания, с другой стороны. Как пойдут судебные прения? Появятся ли люди, способные к сдержанному жару словесной борьбы, к тому, чтобы «словом твердо править», и вообще даже к тому, чтобы владеть этим словом? Еще более тревожные вопросы возникали относительно присяжных. Их желали — их ждали… Это верно, хотя и резко, изобразил Карниолин-Пинский. В них хотелось верить заранее. Присяжный заседатель был дорог всякому, с сочувствием думавшему о новом суде. Подобно Татьяне в письме к Онегину, русское развитое общество того времени могло сказать этому еще не появившемуся на сцену присяжному: «Не зримый — ты мне был уж мил»… Но невольное сомнение закрадывалось в душу. Этот незримый и неведомый теоретический присяжный должен был облечься в огромном большинстве случаев в реальный образ простолюдина, всего пять лет назад освобожденного от крепостной зависимости, в образ того мужика, которого незадолго пред тем Тургенев, устами одного из своих громких героев, назвал «таинственным незнакомцем»…

И что же? Теперь, чрез 25 лет, можно сказать, что этот таинственный незнакомец оправдал оказанное ему доверие и не посрамил ни здравого смысла, ни нравственного чувства русского народа. Беспристрастная история нашего суда присяжных покажет со временем, в какие тяжкие, неблагоприятные условия был он у нас поставлен, как долгие годы он оставался без призора и ухода, как его недостатки не исправлялись любовно и рачительно, а предоставлялись злорадно или близоруко дальнейшему саморазвитию, Будущий историк этого суда должен будет признать, что по отношению к этому суду у нас велась своеобразная бухгалтерия, причем на странице кредита умышленно ничего не писалось, а на странице дебета вписывался каждый промах крупным, каллиграфическим почерком. Он признает, этот историк, что между большинством приговоров, которые ставились в вину присяжным, были такие, с которыми трудно согласиться, но не было почти ни одного, которого, зная данное дело, нельзя бы было понять и объяснить себе…

Едва ли нужно напоминать о том, как быстро и с каким запасом неожиданных сил появились у нас, в первые же месяцы реформы, судебные ораторы. Без всякой школы, без организованной подготовки, со всех сторон выступили на судебную арену люди, не только умевшие владеть словом, но и в большинстве талантливые.

Старого губернского прокурора, за немногими блестящими исключениями, пассивного, могущего ничего не делать, ибо делать все, что он должен, невозможно, деятельность которого иногда не оставляла никакого следа или воспоминания («А ведь если разобрать хорошенько дело, — говорит Чичиков, встретив похороны прокурора, — так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови!»), заменила, со введением Судебных уставов, прокуратура деятельная. Район ее действий сделался меньше, но она стала играть роль махового колеса в машине уголовного суда. Для этого надо было не только работать, но и умело отстоять свою работу, а это вызывало появление способных обвинителей.

Введение реформы отразилось и на сословии поверенных. Старая проторенная дорожка с заднего крыльца должна была «порости травой забвенья», и двери суда широко раскрывались лишь пред адвокатом новой формации. В эти двери вошли немедленно люди ума и знаний, и не только с чистым, но иногда и с завидным прошлым. В них вошли и молодые обер-секретари Сената, и профессора, и лучшие представители эмбриональной адвокатуры, состоявшей уже при коммерческих судах, и почтенные деятели крестьянского освобождения и т. д.





В том же 1866 году в Москве проявились два судебных оратора большой силы. Один, назначенный в прокуратуру из провинциальных губернских стряпчих, скромный, бледноликий, молчаливый, с непокорными волосами и бородой, вдруг вырос на обвинительной трибуне, и из уст его полилась речь, скованная с непревзойденною с тех пор суровою красотою. Кто слышал, в свое время, этот ровный, металлический голос, кто додумался в эти неотразимые и в то же время простые, по-видимому, доводы, обнимавшие друг друга, как звенья неразрывной цепи, тот не забудет обвинителя по всем большим делам первых лет московского суда. Недаром на огромном процессе Матова и других фальшивых монетчиков, присяжные, выслушав его речь и возражения девятнадцати защитников, просили его, чрез своего старшину, не утруждать себя ответом.

Посетитель московского суда того времени, конечно, не забыл также и начинающего кандидата с родовитым именем и блестящим образованием, которого природа щедро одарила дарами, необходимыми для защитника; он вспомнит, быть может, неслыханный восторг присутствующих после защитительной речи по делу Волоховой, обвинявшейся в убийстве мужа, речи, сломившей силою чувства и тонкостью разбора улик, тяжкое и серьезное обвинение… Но не одни таланты проявила тогда, при самом возникновении, московская адвокатура. Ее организация в духе порядка и дисциплины была в значительной степени делом памятного в Москве покойного М. И. Доброхотова, и с первых дней в ее рядах засиял кротким светом человечный, глубоко ученый и благороднейший — тоже ныне умерший — Яков Иванович Любимцев.

Нужно ли говорить о сразу выделившихся в то время корифеях петербургской адвокатуры? Кто из близких судебному делу не знает их, не помнит их на расцвете и в расцвете их деятельности, одного — с его глубокими знаниями, изяществом приемов и поучительною чистотою в исполнении своих обязанностей, талантливое и быстрое слово которого лилось, как река, блистая прозрачностью своих струй и неслышно ломая в своем неотвратимом течении преграды противника, и другого — с резким, угловатым жестом, неправильными ударениями над непослушными, но вескими словами, с сочностью красок и всегда оригинальным, вдумчивым освещением предмета, — одним словом, того, придя слушать которого неопытный посетитель сначала спрашивал себя: «Как? Неужели это… тот известный…», потом, по прошествии десяти минут, говорил себе: «А ведь, пожалуй, это и он…» и, захваченный глубиною содержания и своеобразною формою только что оконченной речи, восклицал: «Он! Он! Это именно он!»

Двадцать пять лет! Много воды утекло с тех пор, многое изменилось. Но старому судебному деятелю, пережившему начало этих лет, должно быть великодушно прощено, если он слишком долго остановился на воспоминаниях об этом незабвенном для него времени, об этом медовом месяце нового суда…