Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 60

— На, я пока на стол соберу, пусть женщины подремлют, их здесь как раз и не надо.

Алексей полез в холодильник, достал остатки вчерашней роскоши: сыр, колбасу, шпроты, кусок шоколадного вафельного торта.

— Серега, хлеба порежь.

Они уселись к столу, раскидав в его центре тарелки и разлив по чашкам кипяток, соединив его с порошком растворимого кофе. Леонидов придвинул к себе самую большую чашку:

— Ну что, я, пожалуй, дочитаю, а потом устроим диспут по поводу прочитанного. Как там раньше было модно? Прочитали — надо обсудить, высказать мнение. Хотя истина зачастую рождается не в споре, а в мордобое, потому что слово в наше время далеко не такой веский аргумент, как кулак. Легчают слова, полновесных уже и не остается, одна чепуха. Зато если глянуть на нашего Серегу…

— Ты со вчерашнего никак не угомонишься? Я сейчас свой аргумент применю. — Барышев выразительно положил на стол огромную крепкую руку.

— Понял. Барышев, тебе дать первый листок?

— А, давай. Хоть и не люблю я эту писанину.

— Тихо ты, не дай бог, Сашка проснулась, она тебе даст! Жена у меня, Игорь, эту литературу в школе преподает и, естественно, как каждый учитель, считает, что ее предмет самый главный и без него никак нельзя. Ну что, отобрал основное?

— Ага. Вот. — Михин протянул несколько листков.

Алексей глотнул кофе и стал читать:

«…Долгое время я думал, что меня Бог обделил этим смешным и страшным даром: умением любить, что это удел низших и неразумных существ, что слепые инстинкты не для человека, замахнувшегося на то, чтобы остаться на века в своих творениях, — шутка, не принимать всерьез маниакальный бред, — но я ошибся.

Я всего лишь человек, и ничто человеческое… ну, в общем, понятно. Конечно, мне нравились красивые девушки, это естественно, так же как и желание ими обладать, но назвать это любовью — значит просто-напросто себя обделить. Я не рассчитывал на чувство, никак не связанное с половым инстинктом к яркой самке, поэтому свою любовь сразу и не заметил. Мы учились в одном институте, на одном факультете, на одном потоке и даже в параллельных группах, чего уж я никак не ожидал. Мне казалось, что это должно быть неземное видение, которое мелькнет в уличной толпе, или на балконе Большого театра, или в картинной галерее — словом, там, где самое место романтике. Но жизнь есть жизнь.

Два года я смотрел на нее из последнего ряда в студенческих аудиториях и думал только: «Она некрасива».

Мне всегда нравились яркие блондинки с длинными ногами, спортивные, модно одетые, уверенные в себе. Поэтому, глядя на каштановые волосы, стянутые цветной резинкой, я часто вздыхал: «Бедная девочка».

Постепенно эта мысль стала навязчивой, я стал представлять, как заставляю эту девушку часами торчать в тренажерных залах, как покупаю ей дорогие нарядные платья, косметику, как веду к знаменитому парикмахеру и как она выходит оттуда под руку со мной, ослепительная, благодарная мне за то, что я сделал из нее настоящую женщину. К концу второго курса я уже думал, глядя на нее: «Она некрасива, но…» И это «но» раздражало меня все больше, не давало покоя. Чаще всего я смотрел на эту цветную резинку в ее волосах. Мне казалось, что это ужасно больно, когда в волосы намертво вцепилась такая дрянь, в сердце образовывался провал, куда сладким потоком лилась щемящая нежность. Потом, конечно, я злился: «Баб, что ли, мало?» — и пытался забыть…

Баб вокруг действительно было много. К концу второго курса я стал звездой местного масштаба и обладателем самого длинного донжуанского списка (почти по Пушкину). Но эта резинка все равно не давала мне покоя, и в один прекрасный день я твердо решил: сниму ее, и дело с концом.

После того как в тот день закончились лекции, я подошел к ней и сказал:

— Девушка, у вас очень красивые волосы.

Она покраснела, а я продолжил: — Только резинка вам не идет. Можно? — Я уверенно протянул руку и изо всей силы потащил цветной клочок из волос. Какое это было наслаждение! Самая сладкая минута в моей жизни, если что-нибудь когда-нибудь буду вспоминать на смертном одре.

— Ой! — вскрикнула она.

— Больно? — Я почти испугался.

Резинка лежала на ладони, словно мертвая бабочка, несколько выдранных темных волосков тянулись за ней, щекоча мою руку. Я поднял глаза от резинки к ее лицу и, когда увидел, как эти каштановые волосы рассыпаются по худеньким плечам, понял, что ко мне наконец пришла любовь.

Ее действительно звали Люба…»

— Черт возьми, — сказал Леонидов, глотнув наконец остывший кофе. — Да он и правда поэт, этот Паша Клишин.

— И подлец, — мрачно добавил Михин. — Ты читай, читай.

Алексей протянул этот листок Барышеву, а сам взял следующий:

«…Я начал с того, что сделал ей больно, а закончил тем же. Боже мой, но как это было! Мне показалось тогда, что Москва вымерла, что этот многомиллионный город враз опустел, выбросив меня и ее на свой необитаемый берег. Это было похоже на эпидемию холеры, чумы, свинки, чего угодно, потому что нас окружили невидимыми кордонами, как будто вся Вселенная заботилась о том, чтобы мы были одни. Я бросил писать прозу и стал писать только стихи. Они были плохими и жутко однообразными, но что может еще до обалдения счастливый человек? Только повторять на все лады: «Люблю, любимая, с любовью, про любовь…»

Я испарялся как личность с поверхности земного шара, словно вода, дошедшая до точки кипения. Я жил и не жил, потому что не чувствовал ни голода, ни собственного веса.

А какие ночи, какие были ночи! Потом ни разу в жизни я не приходил в бешеный восторг при взгляде на одну только выпирающую косточку женской ключицы, и никто не целовал с такой страстью.

А кончилось все тем, чем и должно было кончиться, когда любовники теряют элементарную осторожность: она забеременела. Нет, я ее не разлюбил, просто испугался. И не того, что буду отцом, а того, что вся моя жизнь так и кончится: женитьба, пеленки, молочная кухня, коклюши и ветрянки, работа в какой-нибудь газете, вечная нехватка денег, страдающие, безмолвные глаза жены — словом, обычные мужские страхи в такой момент. Я всегда считал себя личностью, человеком весьма оригинальным и имеющим на все свой собственный взгляд. И тут вдруг я оказался в плотной шеренге таких же лиц такого же пола и явственно почувствовал, как со всех сторон в меня упираются чужие плечи.

Жалею ли я сейчас, почти через четырнадцать лет? Какая может быть жалость? Мой поступок тогда был так естествен. Короче, я взбесился и стал на нее орать. Дело было в общаге, в ее комнате, откуда я выгнал ее подругу на пару часов, чтобы вправить любимой мозги. Слова вылетали из меня бесконтрольно.

— Дура, идиотка! Я тебе говорил, чтобы предохранялась, говорил?!

— Я не умею, — плакала Люба. — У меня не получилось.

— Ты что, не могла сделать то, что все нормальные бабы делают? И что теперь?

Она подавленно молчала.

— Хватит рыдать. Короче так: ребенок не нужен ни мне, ни тебе, поняла? Да на кой черт сопли эти, пеленки, папа-мама. Мне всего только двадцать лет, и тебе двадцать. Ты сегодня быстренько выясни, где можно сделать аборт, и не тяни.

— Где?

— Ну, спроси у своих подружек. У этой, как там ее, Гали, Вали… Рыжая такая. У нее на морде написано, что уже прошла через это.

— Валечка хорошая…

— Что?! Все вы хорошие. Ты спроси, а потом узнаешь, кто из нас прав. Завтра я приду с деньгами, мне тут гонорар отвалился за одну работу, так что не переживай. — Вспомнив, что у меня есть деньги, я сразу успокоился. Я уже жалел, что наорал на Любу, — ей делать аборт. Захотелось ее обнять и успокоить. Все остальное помню до сих пор, так все было больно. Подошел, положил руку ей на плечо:

— Люба, ну, Люба. Все, все, говорю, все…

— Почему же так, Паша?

— Не знаю. Я любил тебя. И похоже, никогда со мной такого больше не случится. Но было, понимаешь, было. С тобой у меня было все. Знаешь, эти дни, часы, минуты, это такое… Я благодарен тебе безумно, потому что не знал, как об этом писать. Что такое писатель, не ведающий любви, как он может судить о людях, а? Теперь я понял, что это упоение, быть может, даже счастье, но это коротко, с этим и ради этого нельзя прожить жизнь. Ты понимаешь?

— Значит, ты меня бросаешь?

— Люба, если я останусь с тобой, то больше ничего уже не напишу. Когда я с тобой — я в людях недостатков не вижу, такие они добрые, милые, хорошие, всем хочется верить и всех любить. Это чувство слепого щенка, которому остается только утонуть, когда его потащит к реке хозяин. Я за тобой не вижу ничего. Как с этим жить, а главное, зачем жить?

— Ты дурак, Паша.

— Сама дура, — разозлился я и решил уйти, потому что она ничего не поняла. — Значит, завтра, добавил я и ушел.

…Когда на следующий день я пришел, Люба сидела очень бледная. Жалко и страшно было смотреть, а рядом суетились две подруги.





— Господи, что? — Я задрожал, девушки переглянулись и вышли.

Она прошептала:

— Знаешь, Паша, я жутко боюсь врачей, мне Валя посоветовала горчичники, и я вчера…

— Вот идиотка! И как?

— Вроде началось…

— Значит, все? — обрадовался я.

— Наверное.

— Ну и хорошо. Я же тебе говорил, что у подружек надо спрашивать. Видишь, и идти никуда не пришлось.

— Да, не пришлось. — Она сказала эти слова как-то вяло.

— Тебе что, плохо?

— Да…

— Может, я пойду, а ты полежишь?

— Паша!

— Да?

— Ты иди, Паша. Я все поняла, мы лучше сейчас расстанемся. Иди.

— А завтра?

— Нет. Это все.

— Ну, как знаешь. Скоро сессия, потом лето, я записался в стройотряд. Поедешь?

— Нет, наверное.

— Тогда до осени?

— До осени.

И я ушел. А потом действительно была сессия и лето, и осень была, только Люба почему-то ушла в академический отпуск, как мне сказали в деканате, по состоянию здоровья. Появилась она в университете только через два учебных года. Я уже был на пятом. Мы даже не встречались. Очень редко я видел ее каштановый хвост, опять стянутый цветной резинкой, где-нибудь в коридоре, но она ко мне не подходила, а я тем более. Через год, заканчивая учиться, узнал, что Люба выходит замуж, и даже не расстроился: ну с кем не случается такой не слишком веселый и длинный студенческий роман?

…Потом как-то случайно я встретил ее на улице вместе с мужем и сначала даже не узнал: она сделала прическу, приличный макияж и смотрелась вполне стильно в сером брючном костюме. А главное, что меня поразило, Люба держалась очень уверенно. Я сразу вспомнил пушкинскую Татьяну: «Она была нетороплива, не холодна…» — и так далее. Правда, ее муж на генерала не тянул: здоровый такой тюфяк с лицом дегенерата в умеренной степени дебильности. Да и я не тянул на Онегина — в душе не разгорелось никакое пламя, даже сожаления и того не почувствовал — увы! Так, порадовался ее хорошему виду, хотел пройти мимо, да поймал узнающий отчаянный взгляд. Остановился, сказал тупое:

— Здравствуй, Люба, как живешь?

А что еще? Пройти мимо — я все-таки неплохо воспитан мамой-библиотекаршей. Для «ахов» слишком холоден. Она замерла рядом со своим амбалом мужем, тогда я так и не понял почему. Вообще, не знаю, как я потом попал к ее дому, зачем меня туда занесло. Кажется, шел к очередной бабе, заманившей меня в гости, а они с мужем, видно, жили в этом доме. Ох уж эта огромная, но такая тесная Москва! Люба попыталась что-то ответить, но этот муженек так стиснул ее хрупкую руку и так выразительно уставился на меня, что она поперхнулась, а я пожал плечами и пошел себе дальше. Вдруг услышал ее крик:

— Паша!

Я обернулся, но это было не мне. Мимо, задев меня острым локтем, пронесся небольшой загорелый пацан. Наткнувшись на меня, он буркнул:

— Дяденька, дай пройти, — и посмотрел сердито ярко-синими глазами, похожими на две льдинки.

Что-то кольнуло меня в сердце, что-то знакомое и странное. Помню я даже спросил:

— Эй, сколько тебе лет?

— Мама не велит с посторонними разговаривать, — на ходу бросил он и побежал дальше.

Тогда я ничего и не понял. Просто подумал, что для спокойной Любаши малец был слишком деловым и с характером. Вот и все. Вернее, тогда все.

Потому что было еще и потом: через десять лет после ее замужества. Я пришел в издательство, так, не в свое, левое, принес роман. Не собирался его там издавать, просто хотел, чтобы почитали редакторы из другого издательства, и, если бы захотели издать, можно было бы надавить на своих и потребовать пересмотреть условия договора. Дело не в романе, конечно. В приемной на месте секретаря сидела моя Любаша, в возрасте уже за тридцать, и смотрела на меня как на привидение. Вот тут у нас снова и закрутилось.

Но как она изменилась! Люба, моя домашняя, робкая Люба начала курить, в лексиконе появились резкие, порой не совсем приличные словечки. Даже любовники были, я сразу это понял. Сначала мы просто узнали друг друга, и это узнавание без последствий остаться не могло, тем более что мне теперь ничего не грозило.

Все-таки, как ни крути, женщина в жизни мужчины бывает только одна — все остальные только ее тени. И сама Любаша была теперь тенью того, от чего я много лет назад отказался. Но и этого мне хватило, чтобы сразу же сдаться, как только она хотела приехать ко мне. Никогда не думал, что буду втянут в такую пошлость, как любовь втроем, что буду класть трубку, услышав по телефону голос мужа, буду заботиться о том, чтобы Люба не опоздала к ужину, если к этому ужину ее ждали. Не предполагал, что не хватит сил, чтобы оборвать всю эту ерунду. Что ж, я справедливо наказан. Лучше уж лежать теперь отравленным ядом, чем жить такой жизнью. Она все равно ни к чему бы не привела.

Конечно, бедняга сосед был тут ни при чем: он выпил свою рюмку, я свою, мы мирно поболтали о том, что жена Цезаря вне подозрений. Я поклялся, что близко не подойду теперь к его даче, раз он такой ревнивый, и поспешил его спровадить. Потому что сами понимаете, кого ждал в тот вечер, когда меня убили.

Она приехала в половине девятого на электричке, открыла дверь, такая свежая, радостная, в светлом дорогом костюме и с украшениями из зеленоватого, неизвестного мне камня, которые удивительно шли к ее глазам. Я еще говорил, как любил ее необыкновенные глаза! Это не глаза, а поэма об изумрудах, сияющих так, что непременно хочется упрятать их в шкатулку, хранить там и любоваться, когда жизнь покажется слишком тусклой. И вот она смотрела на меня этими глазами, и мне снова было только двадцать лет, и я любил снова и ту хрупкую ключицу, и каштановые волосы, и смуглый выпуклый живот. Я, естественно, сразу же потащил ее в свою спальню, где все кончилось слишком быстро, чтобы я успел сообразить, что даже не сказал ей «здравствуй».

Она тоже обвилась вокруг меня, как стебель гороха вокруг той палки, срубленной в лесу, которая уже не может расти дальше, а только держит этот стебель и тянет его вверх, чтобы он мог жить, и цвести, и дать плоды… Тогда я наконец от нее оторвался, мокрый, легкий, счастливый, и сказал то, что должен был сказать еще десять минут назад:

— Здравствуй, Люба. Давай начнем сначала.

— Это как?

— Пойдем вниз, выпьем чего-нибудь, потом включим музыку, поговорим, потом поднимемся в спальню…

— Хорошо, я согласна. Давай начнем все сначала.

Мы спустились вниз, я достал зеленый мятный ликер, который купил для нее, — она любит все сладкое и зеленое. Себе налил вина. Мы сели за стол и долго разговаривали, может быть, час или больше, а потом приехал ее муж. Прозрел наконец после пары лет наших тайных свиданий и рогов, которые давно уже должны были снести потолок в их тесной прихожей. И кто ему выдал место наших встреч, ума не приложу, но это уже не важно. Он вообще должен был находиться в рейсе, этот шоферюга, его никто не ждал, но почему-то уже приехал. Я, конечно, попытался выкрутиться, как джентльмен. Наболтал что- то про нашу совместную деятельность, направленную на издание моей книги. Он, естественно, не поверил, покрутил в руках стакан, сказал, что за рулем и что намерен окончательно забрать домой свою законную жену. Ха! Жену! Да даже его сына зовут Павлом! Вот идиот.

Иногда я его жалел: ну что он вцепился в эту женщину, баб, что ли, мало? Зачем вообще женился на ней, если Люба до конца своих дней будет принадлежать только одному божеству — мне. Не знаю уж, почему я взял этот злосчастный стакан, когда он уехал? Как будто не знал. Но выпил.

Снимите отпечатки с двух стаканов, что стоят на столе, — они там есть, вам так необходимы. Один — Любин, с зеленым ликером, — не надо трогать, она слишком любила меня, чтобы отравить, а даже если и отравила, то так мне и надо. Я дарю вашему следствию другой стакан — на нем следы тех рук, что сыпали яд, и ее муж не будет, думаю, отрицать сей факт, потому что действительно меня ненавидел. Я чувствовал эту его ненависть как что-то материальное, как камень, который повесили мне на шею, и рано или поздно он должен был потянуть на дно.

И вот я мертв, а он жив, но разница между нами небольшая. Хотите, я даже буду на суде его адвокатом? Надо только зачитать вслух: «Я, Павел Клишин, прощаю мужа моей любимой женщины за то, что она ему не досталась». Много этому глупому не давайте, а то свихнется от мыслей, которые ему не по зубам.

Счастливо провести расследование, а я пока остаюсь…

Весь ваш Павел Клишин».