Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 77

Гордяна виновато потупилась, сжала зубы.

— Мать-Лада меня одобрила… — прошептала она.

Подняла голову, улыбнулась через силу прямо в цепкий недоверчивый взгляд ведуньи.

Старуха смотрела без насмешки.

— Так чего же тебе, дева? — спросила она уже без прежней скрипучести в голосе. По-доброму спросила. — Ты его любишь, Мать-Лада не против… в чём дело-то?

— Женатый он, — всхлипнула Гордяна, опустив глаза. — Очетованный.

Ведунья пожала плечами.

— Меньшицей быть не хочешь? От жены отворотить задумала? — в голосе Летавы вновь возникла неприязнь.

— Нет, — покачала головой девушка. — И меньшицей согласна, и чернавкой… лишь бы при нём быть… хоть жене его ноги мыть…

Смолкла.

Ведунья глядела непонятно. То ли сочувственно (да и как тут не посочувствуешь, такой-то любви), то ли понимающе (женщина женщину завсегда поймёт), то ли завистливо (самой-то Летаве такового никогда испытать не довелось).

— В роду житься не стало, как я жениха отвергла… Медвежьей невестой дразнят.

— Ладно, дева, — проскрипела она (голос ведуньи снова стал неприятным и пугающим). — Помогу я твоему горю… чем смогу…

Из поставца пряно и духмяно пахло сухими травами. Ведунья отвалила дверцу поставца пошире, запах волнами потёк по горнице, пахнуло летом.

Гордяна прикрыла глаза — казалось, сейчас коснётся полуприкрытых век солнечное тепло, и девушка поймёт, что всё, что случилось за лето и осень — только дурной сон, а на самом деле она на сенокосе. После полуденной выти придремала в жару под копной сена…

Но солнечного тепла не было — был тускловатый отсвет горящих на светцах лучин.

А Летава, меж тем, рылась в поставце, неразборчиво бормоча себе под нос:

— На море, на океане, на острове Буяне, растёт трава-любисток. Стану я на заре, пойду через двери да ворота, росой умоюсь да на зарю алую гляну, шитым браным полотенцем утрусь. Пойду я по заре по Буяну-острову, сорву траву любисток с поклоном. Будь же трава любисток сильна да добра, будь свежа да востра…

Толстый мясистый травяной стебель лёг перед Гордяной на струганые доски стола, не покрытые скатертью. Девушка вздрогнула.

— Не пугайся, — вздохнула ведунья. Взяла стебель, быстрыми движениями ножа искрошила его на куски, ссыпала сухую траву в большую каповую чашу с резными узорами по бокам. Гордяне в этих узорах вдруг почудилось какое-то сходство с теми, что она только что — альбо сто лет тому (она вдруг поняла, что не знает, сколько времени уже сидит в избушке Летавы)?! — видела на Чёрном камне. Неуж и чаша столь же древняя, как и сам Камень? И избушка?!

На девушку дохнули своим суровым и строгим холодком сами прошедшие века.

— А если пугаешься, — так вон Род, а вон и порог, — подвела черту ведунья. — Обратно ступай, отцу покорись да замуж выходи за того, кого он укажет.

Гордяна сжала кулаки, но промолчала.

Ведунья вытащила из печи горшок, ловко наклонила его над чашей и в каповую посудину хлынула кипящая вода. По горнице потянуло пряным и дразнящим запахом, опять повеяло летом, солнцем, купальским костровым дымом.

— Тебе говорю, любисток-трава, — сказала вдруг ведунья. — Вода говорит, не я говорю — сделай своё дело.

Сняла со светца лучину.





— Огонь тебе говорит, не я говорю — сделай своё дело.

Летава сунула в чашу горящую лучину, огонёк зашипел и умер, угольки осыпались на дно чаши.

— Руку дай, — велела Летава сухо. Девушка протянула руку, стремительно мелькнуло узкое стальное лёзо, боль резко обожгла руку, кровь закапала в чашу.

— Кровь тебе говорит, не я говорю — сделай своё дело, — шёпот ведуньи обжигал уши.

Липовой ложкой Летава перемешала в чаше воду, процедила через частое сито, снова слила в опустелую чашу.

— Пойду я, красна девица, в чисто поле, есть в чистом поле белый кречет, — заговорила Летава, водя над чашей руками. Голос ведуньи понизился до шёпота, и Гордяне вдруг показалось, что на дом надвинулась темнота, зашуршала за волоковыми окошками сухим снегом. — Попрошу я белого кречета: слетал бы он на восточную сторону, в чисто поле, в синее море, в крутые горы, в тёмные леса, в зыбучие болота, где живут четыре брата, четыре ветра буйных — восход и закат, север и юг. Попроси, белый кречет, силу ветра, возьми любовь-тоску, да понеси в высокий терем, на заднее крыльцо, в подымное окно, под гнилое бойное дерево, не прямой дорогой, а стороной, мышьей тропой, собачьей тропой, на воду не упусти, на землю не урони, на стуже не позноби, на ветре не присуши, на солнце не повянь, донеси всю любовь-тоску до добра молодца, воина Несмеяна — хошь бы в чистом поле, хошь бы при росстанье великом, хошь бы при путях-дорогах, хошь бы в парной бане, хошь бы в светлой светлице, хошь бы за столами дубовыми, хошь бы за скатертями перчатными, хошь бы за кушаньями медовыми, хошь бы при мягкой постели, при высоком изголовье, хошь бы при крепком сну. Садись, бел кречет, добру молодцу, воину Несмеяну, на белу грудь, на ретиво сердце, режь его белу грудь вострым ножом, коли его сердце вострым копьём, клади в его белу грудь, в ретиво сердце, в кровь кипучую любовь-тоску, во всю его силу могучую, в кровь и плоть, во всю буйну голову. Будьте те слова мои недоговорены, переговорены, все сполна говорены. Ключ в зубы, замок — в рот.

Где-то в непредставимой дали Несмеян вздрогнул, отставив недопитую чашу с квасом.

— Случилось чего, Несмеяне? — встревоженно спросила Купава, видя, как изменился в лице ненаглядный муж. Обнесла вокруг стола большой уже живот, подошла к мужу вплоть.

— Так… показалось что-то такое… — неопределённо ответил гридень, поводя в воздухе пальцами. Его и в самом деле только что-то сильно кольнуло в сердце.

Купава тревожно вглядывалась в лицо мужа, но он только махнул рукой.

— Покинь, Купаво… пустое…

С опушки Гордяна оборотилась, нашла взглядом дом ведуньи. Его уже было почти не видно за густыми хлопьями снега — погода вновь разыгрывалась, но девушке было не страшно. Дочь первого охотника округи не боялась и в лесу зимой заночевать.

Различила на коньке дома медвежий череп, невесть откуда и невесть когда туда угодивший, что-то словно сжало сердце. Дело было сделано, жалеть поздно и не о чем. Приворотное зелье — густое тёмно-зелёное варево — плескалось в маленькой (из бараньего рога!) фляге у пояса, надёжно заткнутой плотно пригнанной деревянной пробкой.

Гордяна не видела на крыльце никого, само крыльцо постоянно скрывалось за плотной пеленой снега, но почему-то девушке казалось, что на неё снова глядит ведунья — всё тем же сочувствующе-понимающе-завистливым взглядом.

Нет.

Не медвежья она невеста.

Не медвежья.

Девушка прощально взмахнула рукой, повинуясь какому-то неосознанному чувству, и снова двинулась по тропе, неуклонно скрывающейся под тонким слоем снега.

В лесу пахло весной.

Талый снег оседал грязными горбами сугробов, усыпанными опалой пожелтелой хвоей, соскальзывал с веток неровными зернистыми кусками. Воздух был сырой и какой-то радостный.

Зима уходила.

Толку от лыж было мало — они хоть и не проваливались, но почти совсем не скользили. То и дело приходилось останавливаться — сам Несмеян, может и не так уставал бы, но вот Купава… Жена была тяжела на последних днях, но в Комоедицу всё же не стерпела — увязалась в лес с Несмеяном.

— И чего же тебе дома-то не сиделось, — с нарочитым раздражением ворчал сквозь зубы гридень, но жена только отмахивалась, жадно дыша сырым воздухом весны — сегодня в лес шёл весь Полоцк.

Война осталась где-то далеко, где-то там, на юге. Ярославичи не посмели лезть в кривские леса на весну глядя, когда оседает снег и открываются напоенные водой голубые зажоры, вскрываются болота… так и всю рать перетопить недолго. Ярославичи будут ждать сухого пути, месяца-изока.

Несмеян с семьёй снова был в Полоцке — там, в Моховой Бороде сейчас хозяйничала Забава, беглянка из Белой Руси, которую Несмеянова семья приютила в память о воле Калининой. Хозяйка добрая Забава.