Страница 42 из 78
Бабушкина провели в соседнюю комнату. Заставили раздеться.
Тюремщик, невысокий, толстенький, сел за стол и на листе бумаги сверху крупно написал: «Приметы господина Неизвестного». Другой тюремщик, помоложе, с усиками, подошел к Бабушкину и, обмеряя его рулеткой, как портной, стал диктовать:
— Рост два аршина четыре вершка, длина ног — аршин с вершком, длина рук — четырнадцать вершков с половиною, телосложение среднее.
Толстяк за столом быстро записывал.
— Форма головы, — продолжал усатый, — удлиненная. Форма ушных раковин — правильная; цвет волос — русый, прическа — косой пробор с левой стороны: глубина глазных впадин — в норме, цвет глаз — серо-голубой.
Он диктовал долго. Как дотошный ветеринар с лошади, описал подробно все «статьи» Ивана Васильевича. Указал, что усы — широкие, без подусников, бороду бреет, очков не носит; нос — прямой, переносица с небольшим выступом.
«Ишь ты! — Бабушкин с удивлением ощупал пальцами свой нос. — И впрямь выступ…»
А тюремщик диктовал дальше. Сообщил, что господин Неизвестный имеет привычку щуриться, заставил Бабушкина пройтись по камере и отметил, что походка у господина Неизвестного «тихая, спокойная» и весь он производит «обманчивое впечатление человека кроткого».
Потом толстяк провел черту и записал: «Особые приметы». Жирно подчеркнул эти слова красным карандашом.
«Значит, чем я отличаюсь от других людей? — подумал Бабушкин. — Интересно, чем же?»
Усатый внимательно оглядел Бабушкина и продиктовал:
— Первое: припухлые, красноватые веки.
«Так, — подумал Иван Васильевич. — И тут мне купеческое наследство подпортило».
Усатый тюремщик заставил Бабушкина открыть рот и продиктовал:
— Второе: сломан нижний левый крайний коренной зуб.
Потом на Бабушкина нацелил свой аппарат маленький суетливый старичок фотограф. Снял его и в профиль и анфас.
«Одну бы карточку матери послать, — подумал Бабушкин. — Все бы толк!»
Как сокрушалась мать, когда они виделись последний раз! Уговаривала хоть сфотографироваться. Чтоб портрет на память остался.
Ивану Васильевичу очень хотелось тогда хоть чем-то порадовать мать. Ведь так редко он видит ее. И так мало хорошего в ее жизни. Все стирает белье на чужих кухнях. Но он наотрез отказался.
Фотографироваться подпольщику нельзя. Суровы законы конспирации. Фотография может попасть в руки сыщиков, облегчит им поиски.
Бабушкина увели в камеру.
Но перед тем начальник тюрьмы сказал ему:
— Вы у нас в «неизвестных» долго не походите! Сделаем известным! На всю Россию!
Начальник велел напечатать триста листков с «приметами» господина Неизвестного и шестьсот фотографий его: триста — в профиль и триста — анфас. На каждый листок с приметами наклеили по две фотографии и в конвертах со строгой надписью «совершенно конфиденциально» разослали по всей России.
Способ давно проверенный. В каком-либо из городов таинственного арестанта опознают. И по инструкции сразу сообщат во владимирскую тюрьму, кто этот «господин Неизвестный».
«Да, — подумал Бабушкин. — Не удастся мне долго морочить головы тюремщикам».
Так оно и вышло. Дежурный в екатеринославской охранке, получив запечатанный сургучом секретный пакет и взглянув на фотографию, чуть не подпрыгнул на стуле от радости. Так вот где беглец! А они-то искали его и в Смоленске, и в Питере, и в Москве.
Тотчас была отстукана телеграмма: «Неизвестный» — это «особо важный государственный преступник Бабушкин».
Начальник владимирской тюрьмы приказал привести его к себе.
— Так-с! — улыбаясь, сказал начальник. — Всегда приятно, когда неизвестное становится известным. В этом и заключается познание мира. Не так ли… — и, торжествуя, добавил: — господин Бабушкин?!
Иван Васильевич промолчал.
— А мне даже жаль с вами расставаться, — любезно продолжал начальник. — Крайне редко в нашей глуши бывают «особо важные». Все больше мелюзга, шушера всякая.
— Мне тоже жаль расставаться, — в тон ему любезно ответил Бабушкин. — Я уже обмозговал план побега из вашей симпатичной тюрьмы — и вот… — Он развел руками.
Начальник побагровел. Но сдержался. Не обругал, не затопал ногами. Позвал тюремщика.
— Отправить в Екатеринослав. По месту надзора. И усилить конвой. Да-с, — повернулся начальник к Бабушкину, — два года назад вам удалось оттуда улизнуть. Но теперь не выйдет! Дудки!
2. Старый друг
В екатеринославском жандармском управлении ротмистр Кременецкий шутливо воскликнул:
— А, снова свиделись! Понравилось на царских хлебах жить?!
Потом вдруг совсем другим, хриплым голосом остервенело заорал:
— Теперь ты, сволочь, от меня не отвертишься! В Сибирь закатаю! Агитируй там волков да медведей!
Бабушкина поместили в общую камеру, где сидело восемнадцать политических.
И вот радость: среди узников Иван Васильевич увидел огромного плотного мужчину с могучими плечами и широкой — веером — бородой. Хотя глаза арестанта были скрыты темными стеклами очков, Бабушкин сразу узнал его:
— Василий Андреевич!
Да, это был Шелгунов, его старый друг еще по Питеру, участник ленинского кружка.
Они обнялись, расцеловались.
— Что у тебя с глазами? — тревожно спросил Бабушкин, подсев на нары к Шелгунову и глядя на темные стекла его очков.
— Плохо, Ваня, — ответил тот. — Слепну.
— А врачи?.
— Врачи говорят — лечиться надо. Долго, систематически: год, а может, и два. В больницах, на курортах. Ну, а как подпольщику лечиться? — Шелгунов усмехнулся. — Из тюрьмы да в ссылку, из ссылки — в тюрьму. В тюрьме, правда, тоже строгий режим, питание по часам — три раза в день, и спать рано укладывают, а все-таки тюрьма и курорт маленько отличаются друг от друга!
Заметив, что Бабушкин погрустнел, Шелгунов хлопнул его по колену и бодро сказал:
— А в общем, унывать не стоит! Вот грянет революция — потом полечимся![20]
Бабушкин и Шелгунов наперебой расспрашивали друг друга о партийных делах, о товарищах по Питеру, о ссылке.
Как давно они не виделись! Подумать только! Почти семь лет. С тех пор как Шелгунова арестовали вместе с Лениным в морозную декабрьскую ночь. Оказалось, Шелгунов пятнадцать месяцев просидел в одиночной камере петербургской «предварилки». Потом был выслан на Север, в Архангельскую губернию. После ссылки в столицу не пустили, стал жить под «гласным надзором» здесь, в Екатеринославе.
— В Екатеринославе? — перебил Бабушкин. — А я как раз незадолго до того уехал отсюда!..
— Да, я знаю, — улыбнулся Шелгунов. — Меня тут так и называли: заместитель Трамвайного.
…В тюремной камере медленно тянулись день за днем. Друзья подолгу шепотом беседовали. Будто чуяли: скоро придется расстаться.
И вправду — вскоре «особо важного государственного преступника» Бабушкина перевели в четвертый полицейский участок.
3. Студент
Массивная железная дверь захлопнулась с лязгом, тяжело, как дверь несгораемого шкафа.
Бабушкин огляделся. В новой камере он был не один. На нарах сидел худощавый, болезненный на вид юноша с огромной лохматой шевелюрой и свалявшейся бородой. Парень раскачивался из стороны в сторону, и губы его шевелились, словно он шептал какие-то заклинания или бормотал наизусть стихотворения. Рядом валялась синяя студенческая тужурка.
На Бабушкина он не обратил никакого внимания, даже не поднял головы.
В камере было грязно, пол не подметен, на нарах разбросаны дырявые, скомканные носки, носовые платки, одеяло сползло на пол.
Бабушкин, ни слова не говоря, снял пиджак, стал подметать.
Лохматый парень по-прежнему сидел на нарах, раскачивался и что-то бормотал.
«Молится? — подумал Бабушкин. — Или больной?»
Попросил у надзирателя ведро воды, тряпку и стал мыть щербатый каменный пол.
Студент поднял взлохмаченную голову, несколько минут удивленно наблюдал за Бабушкиным. Ехидно спросил:
20
Шелгунов действительно дожил до Великой Октябрьской революции. Его стали лечить лучшие врачи, но было слишком поздно. Он уже ослеп, вернуть зрение ему не смогли.