Страница 17 из 29
Да! все пустое, все обман кроме этого бесконечного неба».
Читая, они с удовольствием плакали и умилялись сами себе.
…Матвей Берман готовился к докладу на коллегии. Он только что прочел объемистое признание одного вредителя, написанное в форме докладной записки под общим заголовком: «Моя идеология».
Из 20-ти страниц, исписанных пунктуальным почерком и содержащих конспектированную смесь извлечений из Шпенглера, Достоевского и профессора Франка, синим карандашом были выделены несколько строчек, …«что касается найденных при обыске лианозовских акций на 50 тысяч рублей, то они принадлежат моей покойной жене. В день нашей серебряной свадьбы она захотела (слово захотела зачеркнуто) пожелала сумму, отложенную на подарок, обратить в биржевые ценности. Хранил как дорогую память».
— Вот она их идеология, — усмехнулся Берман. — Они были враждебны социализму не потому, что у них отняли идеи. У них отняли акции.
За всем многообразием тончайших, искуснейших индивидуальных мотивировок таилась напомаженная, приглаженная, выхоленная жажда денег, роскоши и безделья, пряталось недвижимое имущество, — рента, купоны, земля, частная собственность.
И когда Берман стал докладывать коллегии, то из приведенных им фактов, событий, случаев как бы выступило наружу воинствующее, омерзительное и жестокое мурло собственника.
— В колхозах целого района околевает скот от неизвестной болезни. В Шуе, Рыбинске, Коврове наплыв подозрительных лиц. Они толкутся у фабричных ворот. В ларьках опять нехватка спичек и соли, в то время когда склады полны. В столовой Меланжевого комбината обнаружено в пище битое стекло.
…Матвей Берман часто бывал на Меланжевом комбинате.
Веселые и невоздержанные на язык работницы со свойственной людям, долго находящимся в коллективе одного пола, бесцеремонностью оглядывали его. Он стоял среди пестрого ералаша ситцев, солнечных косых лучей и лоснившихся от смазки машин с красными флажками, окруженный теплым дыханием женщин, — стоял один статный парень тридцати лет в длинной кавалерийской шинели.
Он отшучивался в ответ на безобидное их озорство.
— Я вам всем сосватаю женихов, что надо. Будьте покойны.
— Нам таких, чтоб с ромбами.
— Можно и с ромбами, — охотно соглашался Берман.
Берман уходил с фабрики с запасом рассказов, странных бессмыслиц и беспорядков, которые ему в разговоре выложили работницы.
Ими владело требующее выхода глухое раздражение, накопившееся за последнее время в очереди к ларьку, в автобусе, на рынке, в прачечной, в проходной будке, в инструментальной, раздражение на хулиганство лодырей и пьяниц, раздражение, обостренное близостью изворотливого, неуловимого врага. Так, со злой горячностью, с настойчивой требовательностью, грубовато укоряли они его.
Берман покидал фабрику с чувством, которое он не раз замечал у своих товарищей-чекистов, не догадываясь, что то же самое они наблюдали и в нем. Это было ощущение, что в нем сосредоточена сила, которую выделила партия, чтобы оберечь, не дать в обиду этих до слез дорогих ему людей, — людей, склоненных над станком, рубящих уголь, опаленных пламенем горнов, вытирающих рукавом пот, задремавших опустив голову над учебником механики и не спящих ночью после коллективной запашки — первой коллективной запашки. Эту силу надо было напрячь до отказа и держать наготове, чтобы вовремя отвести занесенную над всеми ими чужую руку.
И это чувство вдруг хлынуло откуда-то изнутри и залило багровостью лицо, когда он, чуть запнувшись, продолжал докладывать зампреду.
— В Родниках лежат в больнице три работницы, привезенные из ближнего колхоза. Выкачивание желудка показало, что их травили мышьяком.
Потом он стал читать сводку порчи тракторного парка.
Сводку пекарен, не отпускавших хлеба до фабричного гудка, хотя этот хлеб был.
Акты о тоннах испорченного мяса, скисшего молока и сгнившей зелени.
— Это новый тип вредительства, — подытоживал Берман в среде работников ГУЛАГа разговор с зампредом. — Раньше у вредителей был расчет на приход интервенции, и они ставили себе задачу парализовать производственную жизнь страны. Вредительство исходило из верхушки инженерской касты, связанной с иностранными капиталистами. Теперь, видно, пробивается другое. Вы помните последнюю речь Сталина? Он говорил о кулаках и местных вредителях мелкого масштаба. Они хотят заставить страну пухнуть от голода. Вызвать восстание, а потом… интервенция.
Заключенный стоит государству больше 500 рублей в год. С какой стати рабочие и крестьяне должны кормить и поить всю эту ораву тунеядцев, жуликов, вредителей и контрреволюционеров? Мы их пошлем в лагеря и скажем:
«Вот вам орудия производства. Хотите есть — работайте. Это принцип существования в нашей стране. Для вас не будет исключения».
Лагерями должна руководить такая организация, которая сможет выполнять крупные хозяйственные поручения и начинания советской власти и освоит ряд новых районов.
— Это прямая директива партии и правительства, — вспоминал Берман.
— Эти люди прошли через горнило раскулачивания, изоляции. Есть еще для них горнило воспитания и трудовой дисциплины.
Ягода напомнил о Болшевской коммуне — о воре, который теперь работает инженером в МОГЭСе…
ГЕНРИХ ГРИГОРЬЕВИЧ!
Тов. Сталин запрашивал, нельзя ли у нас среди чекистов найти кого-либо, кто занялся бы во всем объеме делом о беспризорных детях, на которых тратятся без пользы бешеные миллионы.
Я уверен, что если бы заняться этим делом, то можно было бы достигнуть огромных результатов, если в своей работе опереться на доверие и самостоятельность и помощь самих детей. Для этого не жаль посвятить хороших работников.
Протягивая Берману руку, он сказал:
— Мы в них живую душу вдунем. Многие у нас еще выйдут в люди. А вас мы переводим в ГУЛАГ.
…Этот горячий летний день навсегда запомнился Берману. Он бродил по городу, не зная, куда прислониться. Дымились чаны с асфальтом. Чадный запах мутил голову. Прохладу он нашел в Александровском саду.
— Что ж это такое? — проронил он вслух и, покраснев, удивленно оглянулся, поднялся со скамейки и пошел прочь.
Он опять очутился на давно знакомой Лубянской площади.
Двенадцать лет назад был такой же белый от жары день — вятский деревянный день. В партийный комитет пришло сообщение о ранении Владимира Ильича.
Двадцатилетний парень в белых полотняных штанах, заправленных в юхтовые сапоги, вбежал в здание ЧК.
— Я направлен сюда в качестве председателя коллегии.
Большой дядя в очках, буйно сдвинутых на самый нос, так, что, казалось, он смотрел поверх очков, лениво произнес:
— Ну что там партийный комитет. Мы еще посмотрим, на что ты годишься. Может, понятие твое слабое. Приходи вечером.
Берман пришел вечером.
В комнате с привычной покорностью стояла женщина-вотячка и что-то быстро объясняла на своем наречии, не сводя глаз с лежавшего на столе нагана.
— Где муж, говори, где муж? — с ленивым равнодушием повторял человек в очках.
— Дяденька, не знаю.
«Дяденька» переворачивал наган. Берману стало не по себе. Когда увели женщину, человек в очках сказал:
— Ну, ты, малец, становись к стенке, посмотрим, как ты мигаешь.
Он выстрелил поверх головы из нагана.
— Допустим, что подходящ, — сказал очкастый. — На тебе револьвер.
Берман взял револьвер и сел за стол.
— Дяденька, — вдруг сказал он, — наши мнения расходятся. Выметайся-ка отседова, пока я тебя не кончил. Застрял, эсер, в Чека, и нам, большевикам, портишь.
…«Так что же такое чекист?» — задумался Берман.
Его память не могла подобрать такого примера, с которым можно было сравнить неожиданно порученное ему дело. Со свойственным ему упорством Берман стремился додумать все до конца.
И перед ним возник образ того, с чьим именем он привык отождествлять все, чем жили миллионы людей в неповторимые годы пятилетки, — Сталин!