Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 63

Кабанчика поймали, когда минули длинную колонну. Он уже не похрюкивал, а тоненько взвизгивал, когда безусый солдат дергал за бечевку, привязанную к задней правой ноге. «Охотники» со своей добычей тащились теперь следом за колонной.

Когда подходили к хате Платона, ворота распахнулись, и в проулок вышел пожилой гитлеровец. Автомат его висел на шее. В правой руке он держал за ноги рябую курицу, в левой — петуха с распущенными огненно-яркими крыльями. Две тоненькие красные полоски тянулись по снегу справа и слева от его глубоких следов…

Увидев «охотников», пожилой заулыбался:

— Гут, гут! — и что-то залопотал безусому. Затем передал ему свои «трофеи», взял из рук молодого солдата бечевку, которая была привязана к задней ноге кабанчика, и погнал его во двор.

Шура с Митей остались за воротами. Не могли шагнуть следом за ними. У Мити навернулись слезы, защемило в горле. Шура сжал кулаки, но тут же сунул руки в карманы старенького — латка на латке — кожушка.

Безусый прямо по снегу потащил кабанчика на рядне. На том самом, которым утром мать накрывала разгоряченного коня разведчика Ивана Киреева. Старший гитлеровец шел впереди, размахивая курицей и петухом. Теперь уже кровь не капала из них, обезглавленных, зато рядно оставляло широкую красную полосу…

Мать подошла к мальчишкам, глазевшим через щели забора на улицу, вздохнула:

— Пора, сынок, иди… — сказала она Шуре. — По огородам и к гумну. Побудь там, приглядись хорошенько: может, в кустах немчура сидит. А ежели в гумно заглянут нехристи, курей лови. Там еще две пеструшки остались. А стемнеет — шусь в кусты…

Как дальше пробраться к партизанам, Шуре объяснять не надо было. Паренек смышленый, не раз выручал их.

Потом Марья Даниловна велела принести кобылке мурожного сена, убрать упряжь, упорядочить на санях утварь, а сама принялась чинить хомут. Орудовала толстой иглой-шершаткой не хуже мужчины-шорника. Вот что значит столько времени быть колхозным конюхом! Видно, она все еще надеялась как-то выехать из деревни. Но только закончила починять хомут, как во двор ворвалась группа подвыпивших карателей. Одни со смехом и улюлюканьем гонялись за последними курами, другие деловито обшаривали хату, сени, перерыли все в кладовке, заглянули и на чердак. Когда же все собрались во дворе и свалили свои толстые ранцы на сани, то велели запрягать лошадь и всей семьей следовать за ними.

Марья Даниловна не перечила. Да и все — дочки и сыновья-подростки — знали, что у карателей недолог разговор… Сани, заваленные густо набитыми ранцами с крышками из телячьей ворсистой кожи, ехали впереди. На розвальнях сидело несколько солдат. Они о чем-то весело болтали. А Станиславчики молча плелись следом. Даже Гера не плакал на руках у Наташи. Только несмело хныкал, когда его помогала нести Надя, и просился снова к матери.

Митя вел на поводу корову — так приказали солдаты. Она время от времени упиралась, не хотела идти. Тогда мать гладила ее, ласково уговаривала, и корова снова месила снег, косясь на карателей, сновавших по улице.

Семью привели в центр деревни и на ночь заперли в нежилой хатенке. Она стояла в глубине большого двора. Перед войной хозяин построил себе добротный дом, а хатенку, видно, не успел разломать. Теперь в том доме остановился какой-то важный гитлеровец, а может, и штаб, потому что возле крыльца стоял часовой, а по двору расхаживал еще один, тоже в тулупе.

Было холодно, да и хотелось есть. Станиславчики сгрудились на полу, укутались в лохмотья, прижались друг к дружке, чтобы как-то согреться.

Бессонной и кошмарной была ночь. Неподалеку горел дом, в другой стороне — какие-та сараи и гумна. Жуткие кровавые блики плясали на серой оштукатуренной стене хибарки, на закопченном потолке, на грязном, в больших щелях полу. Розово светились стены и большие окна нового дома. Коричнево-черной тенью шагал часовой по двору, а тот, который у крыльца, казался каким-то чудовищным зверем, замершим перед прыжком. Митя то закрывал глаза, то тут же просыпался от почудившегося дикого визга поросенка, истошного кудахтанья кур и предсмертного блеяния соседской овцы…

Марья Даниловна за всю ночь и глаз не сомкнула, тяжело вздыхала. Не спали и сестры. Митя тоже думал о Шуре. Где он сейчас? Выбрался ли из гумна? А может, не жуткие блики пожаров, а Шурина тень корчится на огне, отсвечиваясь на этих стенах?..

Всех их поднял с холодного пола окрик:

— Вег!



Часовой стоял в проеме распахнутой двери и жестом указывал во двор. Они и без этого выразительного жеста давно уж знали, что окрик означал «выходи!», «пошел вон!».

Солнце уже висело красным диском над деревней. Снег искрился и больно резал глаза. Митя смахнул слезу, повернул голову к новому дому и такое увидел, что неимоверно удивило его…

На высоком крыльце нового дома стояла группа хохочущих карателей. Длинный офицер, подпоясанный полотенцем, вышитым белорусским орнаментом, с солдатским котелком в руке подходил к буренке.

— Ишь ты, свинья, рушник сорвал со святого угла, с иконы, — вполголоса промолвила мать.

Коротко привязанная к саням корова вдруг лягнула ногой, затем другой. Офицер отскочил было, но снова подкрался к ней. Схватил за сосок, потянул — белая струйка ударила по котелку. Корова мотнула рогами, дрыгнула ногой. Но длинный и на этот раз удачно отпрянул в сторону под громкий хохот своих товарищей.

Вдруг он заметил Станиславчиков, бросился к Наташе, сорвал с нее платок, повязал себе на голову. С крыльца раздался такой хохот, что буренка рванула веревку, сдвинула сани с места. Офицер все-таки снова подкрался к ней, потянул за сосок. Корова не покорилась, лягнула ногой. Сухопарому и на этот раз повезло: копыто не зацепило его.

— Не мучай скотину, ирод, — не выдержала Наташа. — Давай сюда котелок.

Под хохот стоявших на крыльце «дояр» протянул котелок, но не отходил, стоял в сторонке. Наташа погладила буренку, и та, вроде жалуясь, промычала, лизнула языком хозяйку, будто поблагодарила.

Надоив полный котелок, она передала его тем, которые наблюдали с крыльца, а не сухопарому. Он отвернулся, вынул из кармана кителя губную гармошку. Смешно было смотреть на него, перевязанного полотенцем, с пуховым платком на голове, наигрывавшего какой-то веселый мотив на губной гармошке. Каратели хохотали от души, но время от времени с опаской посматривали в тот конец деревни, за которым на высоком взлобке находилась партизанская оборона.

— И я хочу молока! — заныл шестилетний Гера. — Хочу-у…

Наташа, чуть помедлив (видать, раздумывала), решительно подошла к саням, отыскала кастрюльку, сноровисто подсела к вымени. Тугие белые струи ударили в посудинку, быстро наполняя ее пахучим пенистым сыродоем (так в этих местах называют парное молоко).

— Возьми, сыпок, — и протянула Гере, уже семенившему к ней, кастрюльку.

«Дояр» оборвал веселый мотивчик, метнулся к Наташе, ловким ударом ноги вышиб кастрюльку из ее рук.

На снегу углублялось и ширилось, исходя паром, серое пятно…

Корову гитлеровцы оставили в Ковалевщине, а семью погнали в Красное. Один конвоир ехал впереди на их лошадке, второй месил снег позади. «Процессия» то и дело сворачивала на обочину, потому что навстречу шли машины. Время от времени и их обгоняли крытые грузовики, набитые карателями.

— Будем, детки, считать, — улучив момент, шепнула мать. — Мы с тобой, сынок, тех сосчитаем, что на Красное едут, а вы, девчата, — на Ковалевщину. Может, и пригодится. Может, кто из нас вырвется от поганцев…

Остановили Станиславчиков возле большого дома на окраине Красного. Бойкая дорога, по которой они месили снег почти три километра, здесь делала кольцо разворота. Только тропинка в сенной трухе вела дальше, к приплюснутому стожку, видно, уложенному не очень-то умелыми женскими руками. Метрах в тридцати, ближе к деревне, горбилась старая баня. Перед фасадом дома простиралась площадка, ровная, как футбольное поле. Затем она круто сбегала в овраг, который уходил к болоту с кочковатым кустарником и метелками камыша. Почти на горизонте — знали Станиславчики — болото обрывало озеро Березовое. А там, за озером, — свои, партизаны…