Страница 4 из 127
Космогония Зайцева уходит в подтекст и меняет тональность. Прежде вся она была наполнена напряженным чувством полноты бытия; теперь — ощущение присутствия бесконечного столь же благодатно, сколь трагично, но и такое, оно облегчает земные тяготы и печали, не лишая их смысла, даже усиливая его. К примеру, Анна Михайловна, героиня рассказа «Актриса», в трудную минуту жизни невольно заводит немой разговор с небесами. И они не только успокаивают ее и тем более не только говорят ей о тщете человеческих усилий, об угрозе исчезновения в бесконечном и вечном, но и пробуждают ее волю к борьбе за самое себя и свое искусство: «…в небе, над нею, сквозь тонкий пар, горели звезды. Что‑то трепетало в них; точно бездна дышала. «Вечность, — подумала она и содрогнулась. — Океан, в котором мы утонем с нашими театрами, репертуаром, славой». Но, взглянув в сторону, где был ее театр, снова ощутила она призывную дрожь. Там она будет сражаться…» (с. 143). В голове Анны Михайловны проносятся вихрем мотивы ее борьбы — художество, слава, признание зрителей, — и она, «глядя в тихо гудевшую реку», уверенно произнесла: «Посмотрим…» (с. 143).
В ряде рассказов и повестей Зайцев вводит прием «игры» с каким-либо известным читателю произведением любимого им писателя и через наложение образов героев, ситуаций, сюжетов с присущими ему тонкостью, изяществом рисует мир своих персонажей, пользуясь литературной проекцией. Образ героини рассказа «Петербургская дама» построен на отзвуках образа «пиковой дамы»; центральный герой повести «Голубая звезда» Христофоров сознательно ориентирован на князя Мышкина. «Мой вечер» — рассказ о поэзии любви, с годами утратившей взаимность. Героиня — Наташа, герой — Андрей; в пору острого отчуждения они случайно встречаются на балу: внезапно происходит яркая вспышка былого разделенного чувства. В сознании читателя невольно возникают не одна, а две Наташи — одна в белом, другая в черном платье, два Андрея, два бала, два вальса. Первый бал пронизан светом молодого ожидания счастья, второй — мгновением вдруг расцветшей любви. Сюжетные отголоски «Войны и мира» преображают момент жизни героини «Моего вечера»; претворяют ее грустные будни в мелодию высокой гармонии, в сон счастья: «Да, среди невзгод и скорбей жизнь дарит нам иногда незабываемые мгновения. Верно, когда придет наш конец, мы вспомним о них. И если скажем: девять десятых пропало, но одна сотая вечна — то и за нее мы умрем покойно. Да будет благословенна любовь» (с. 111).
В рассказе «Актриса» Зайцев как бы дописывает один из возможных вариантов судьбы Нины Заречной, известной чеховской героини. По ходу действия мы узнаем, что у Анны Михайловны в прошлом — биография девушки, отторгнутой родной, «хорошей» семьей; потом — несчастная любовь (правда, и брак) ; в зените жизни — труд, труд, труд и искусство. Она умна, образованна. На вопрос о символе веры она отвечает: «Надо жить, работать… кажется, и все…» (с. 148). Актриса (вспомним слова Заречной: «Я не чайка, я — актриса») на глазах читателей переживает провал в спектакле одного из главных театров Петербурга, неразделенную любовь, тяжелую болезнь близкой подруги. Но, как всегда у Зайцева, так и в этом рассказе, его хрупкая, надмирная героиня сильна, духовно самостоятельна и верна себе, призванию, судьбе. Намек на сравнение с Ниной Заречной придает образу Анны Михайловны черты, типологически общие для образов избранных людей, идущих тропами творчества.
Внутренние токи душевной энергии притягиваются к «Греху» Зайцева от «Воскресения» Толстого. Герой, от имени которого ведется повествование, проходит путь, схожий с путем Катерины Масловой: через цепь полудетских падений к утрате совести и чести, к торжеству над собой пагубы и греха и через преступление к покаянию и воскресению. Между романом Толстого и рассказом Зайцева пролегло время длиной в пятнадцать лет, но ситуация, которую создают оба художника, — та же: герой без роду и богатства не может найти места, где сам он и другие увидели бы в нем человека и отнеслись с уважением к его достоинству. В жизни человека массы царит страх, унижение и жажда урвать что‑то для себя. Свет же идет от русских праведников–революционеров (в рассказе «Грех» это юная Мария Петровна и ее жених Никифоров), которые живут по совести, веруют в добро и людей, идут путем правды и любви. Память о романе Толстого не ослабляет художественной ценности рассказа Зайцева, а, напротив, усиливает ее, вводя в широкий контекст русской литературы.
«Грех» и «Кассандра» в кругу других ближайших произведений образуют полюс «земли». Впечатление от них, кажется, не совпадает с представлением о Зайцеве–художнике, к которому привыкли критики и читатели: это не автор идиллий и элегий, а создатель того, что называется «городским жанром». В «Кассандре» упомянуты имена Клевера и Маковского — художников–живописцев, создателей городского пейзажа, жанровой сценки. Зайцев, показав широту своих возможностей, предложил собственные варианты урбанистического жанра. Его герои: владелица шляпного заведения, служащая большой конторы, студент–юрист, безвестный художник, управительница состоятельного дома, лакей, достигший положения хозяина, — «вся Москва» — с буднями, радостями, печалями. Рассказы Зайцева — беспристрастное, но и любовное изображение горожан нижесреднего сословия, окрашенное в тона юмора с элементами сатиры и элегии; они существенно раздвигают границы образа писателя, дополняют наше знание о его творчестве, о возможностях его таланта.
«Изгнание» (1914), «Петербургская дама», «Земная печаль» (1915) — рассказы о том, как безвозвратно уходит в прошлое больная, но и до боли прекрасная, любимая жизнь. В кругу произведений 1910–х годов рассказ «Изгнание» можно считать одним из программных. Сюжетная композиция перекрещивает два изгнания героя. Первое изгнание из России — вынужденная политическая эмиграция молодого московского адвоката, попавшего в силу собственной порядочности в поток антиправительственного движения и выброшенного противоположно движущимся потоком охранительных сил из России. «…Это мой город и моя страна. Увижу ли я когда‑нибудь эти равнины, осинки и березы, полуварварскую Москву, полуварварский свой народ? Я, сам потомок скифов? Но ведь к этой стране, к этому народу я прирос крепко… я люблю его любовью неистребимой, как любил своих стариков, чьи кости остались в этой земле…» (с. 175). В его словах предчувствуются ноты ностальгии более поздней — тоже парижской, но уже не героя, а автора, и не 10–х, а 20 — 70–х годов. Зайцев подчеркивает в герое его глубокое чувство родной земли: «…родину я не предам нигде, ни под каким небом не забуду я русских полей, перелесков, Москвы, взгляда русской женщины…» (с. 177). Второе изгнание: от суеты и бурь в одинокую и чистую духовность, воплощением которой служат для него Христос и Франциск Ассизский. Александр бежит от «грохота культур, войн, переворотов и цивилизаций» (с. 181) в поисках «незыблемого»: человеческого сердца, духовной чистоты и неподкупности. Двойное изгнание героя объяснено писателем как следствие распада организма русской жизни, как отщепенство и духовный поиск, завершившийся исходом–трагедией и исходом–печалью — странничеством.
Павел Иванович Косицын, профессор почвоведения, от имени которого ведется повествование в рассказе «Петербургская дама», видит две России — необъяснимо прекрасную страну со светлыми березками и небольшими озерцами за окнами движущегося поезда и — больную, надорвавшуюся, лишенную жизненных сил. Рассказчику Косицыну и автору Зайцеву мила отчизна «крепкая, здоровая, простая, — и очень крупная» (с. 262) — Россия Л. Толстого, но оба предчувствуют близкий исторический предел «больной» России. В рассказе «Земная печаль» мысли о конце истории старой России рождают думы о неповторимой прелести, но и неизбежной конечности земного удела. Автор мысленно прощается со своим миром, который любит и которого скоро не станет: «Возвратись в свою комнату, взглянув на дорогие портреты, дорогие книги… подумаешь, что, быть может, через тридцать лет твоим Пушкиным будут подтапливать плиту, а страницы Данте и Соловьева уйдут на кручение цигарок. Тогда летописец скажет слово и о твоей жизни. Какое это будет слово? Кто знает!» (с. 276). Прощание с конкретным милым прошедшим становится прощанием вообще с земным: «…безмерно жаль земного! Жаль неповторимых черт, милых сердцу, жаль своей жизни и того, что в ней любил» (с. 276).