Страница 2 из 127
Как и другие современники, Зайцев — бытийный художник. Бытийность у него особого рода: это обращение к жизненным первоэлементам, к субстанции вселенского «тела», как писала Е. А. Колтоновская, «признание благою самой первоосновы жизни» — «сквозь жестокости и скорби» миропорядка[8]. По тональности, способу изображения, по авторскому отношению к материалу произведения шести книг, вошедшие в сборник, можно условно поделить на несколько групп, каждая из которых будет представлять одну из стадий художественного развития Зайцева и одновременно передавать то общее, характерное, что есть в Зайцеве на всех этапах его пути.
Первой книге рассказов и повестей Зайцев дал название «Тихие зори». Критики писали о ней более всего, и писали хорошо. Свою статью о «Тихих зорях» А. Г. Горнфельд назвал «Лирика космоса». Он сам, К. И. Чуковский, 3. Н. Гиппиус, другие, а позднее и русский философ, известный критик парижских «Современных записок» Ф. А. Степун увидели в Зайцеве «поэта космической жизни»[9]. В мире, созданном Зайцевым, указывали они, земля, травы, звери, люди живут в особенной атмосфере панпсихизма, где много невысказанного, все пронизывает воздушная перспектива настроения, написанная мазками и точками как бы незначительных подробностей, а главное, все имеет одну общую единую — Мировую душу.
В высказывания Горнфельда, Гиппиус, Иванова–Разумника, даже Степуна закралось удивительное противоречие: с одной стороны, они утверждали, что люди, звери, травы, воды интересны Зайцеву с точки зрения их одноприродности и показаны им так, как интересны, с другой — они выражали неудовольствие тем, что в рассказах Зайцева нет человеческой личности с ее моральными и интеллектуальными высотами, отличающими ее от остального «тварного» царства. То есть характерную особенность творчества Зайцева они неожиданно провозглашали слабостью или недостатком.
А. Топорков увидел в Зайцеве «прежде всего реалиста, идиллика в античном значении этого слова»[10]. Критик объяснил, что именно имел в виду: творчество Зайцева — наивная, простодушная детская сказка или идиллия, в которой борющиеся начала мировых антимоний находят успокоение вследствие принятия всеединого бытия. Один из теоретиков искусства Жан Поль определял идиллию как «эпическое изображение полноты счастья в ограничении»[11]. Идиллия раннего Зайцева намного богаче того, что о ней написал Жан Поль, потому что «ограниченное пространство» в лирических эскизах художника — это не замкнутый круг семьи «старосветских помещиков», не счастливый сон усадебного детства Илюшечки Обломова и не героика казачьего сословия «Тараса Бульбы». Идиллия Зайцева распространяется на Космос; он образован Солнцем, ограничен Солнечной системой. По аналогии Космос Зайцева можно сравнить с золотым веком античности: кажется, что там и там остановилось время. Персонажи Зайцева живут во времени вечном, в сказке, в мифе, где царит собственный внутренний закон: идиллии. Однако в отличие от классической идиллии зайцевская фактически времени не игнорирует; она с ним «играет», она его намеренно в расчет не берет. И еще: Зайцев почти целиком переводит идиллию из эпики в лирику. Не миг существования важен для него, а миг личностного переживания Космоса и себя как его части литературным персонажем. Античный эпос пропущен через призму лирического состояния, рожденного далеким от античности XX столетием новой эры. Заметим, что здесь Зайцев идет тропой, проложенной в литературе Чеховым, хотя между тональностью философских эмоций персонажей Чехова и Зайцева есть существенное отличие, поскольку герой Чехова — грустный, часто усталый человек, а герой Зайцева, как правило, находится в «возрасте вечного детства» (слова Иванова–Разумника) ; это человек естественного и светлого сознания.
Из книги «Тихие зори» для сборника взяты восемь небольших рассказов и повесть «Аграфена». «Хлеб, люди и земля» — подвижная картина ночного мига жизни России, великой страны, миллионов людей, тысяч сел. Все живое просторно раскинулось на ней в разные стороны «по лицу праматери». Тоненькие ниточки железных дорог прорезывали тело страны и сосредоточивали в себе трудные ритмы земной жизни: тяжело идущие грузные поезда с хлебом — с юга на север — и движущиеся в черноту ночи составы с солдатами: их везут на восток. Дикие песни, тяжелые драки запасных, сотни спящих тел мужиков в солдатских шинелях: «…они… похожи на кули с мукой, что везут им навстречу»[12]. «Натуралистическая» зарисовка внешнего — откликов ночных далей, громады «гигантской, патлатой земли с уродливыми деревушками и запахом печеного хлеба» (с. 34) — создает «портрет» одной из космических стихий; она дышит, стенает, дыбится…
Жизнь и смерть в творчестве Зайцева являются формами существования Космоса. Каждый отдельный миг есть трепетное соединение отдельного (человеческого) с общим (космическим), есть способ протекания вечного. Об этом рассказывают сами «Тихие зори». Смерть друга, тихий звон колокольни, белые соборы, бледно–голубая с золотом живопись, шум ветра в липах на монастырском кладбище — все это жизнь, проникнутая едва уловимым ощущением причастности к ритму Вселенной, где нет пределов и преград, где нет и смерти. Каждый миг бытия — благословен; в нем — прикосновение к нетленному, безбрежному миру, которому равно принадлежит старый дуб и мальчик Гаврик, запахи приречных лесов и шепот старой няньки–мордовки, змеиный ход реки и неслышный лёт чаек–рыболовов. В рассказах Зайцева обитает не только поэзия Космоса, но и религия Космоса.
Почти единодушно критики определяли технику письма Зайцева то как прозрачную акварель, то как нежную пастель. «…Исповедуя грубую, животную, рубенсовскую веру — писал Чуковский, — он умеет облечь ее в мягкие тона и нежные подкупающие краски». Голос его «томен, застенчив и нежен — женственно–мелодичен»[13]. «Священник Кронид», «Молодые», другие произведения Зайцева опровергают заблуждение об однотонной ласковости, хрупкости его изобразительности. Если позволительно говорить об искусстве слова в категориях и понятиях живописи, то «Священник Кронид» и «Молодые» — это масло, сочное, яркое, сверкающее победными цветами.
Отцу Крониду дано одно из имен Зевса — бога ясного неба, земли, отца героев. Он ведет свое имя от отца Зевса — Крона, или Кроноса, — титана, имя которого в народе служит символом бессмертного времени. В контексте рассказа имя Кронид, Крон воспринимается в свете народной этимологии как «Крона» — верхушка могучего вековечного дуба; пять его сыновей — здоровые, хорошие дубки. Семейство батюшки написано в образах древесно–животных, а окружающие их животные и деревья — в человеческих образах. Сам Кронид — языческий бог: крепкие брови, ласковая под солнцем борода, крепкие волосатые руки; ум, основательность. Его церковная служба — отпевание, исповедование, причащение — это помощь земле встретить «своего Бога в силе и свете» (с. 46). Попадья — «плодоносная матушка»; попята — молодые дубки, двуногие, они любят «погоготать», «поржать» на весенней свободе. Все они живут просто, естественно, как сама природа. Молчаливых голубоглазых баб Зайцев сравнивает с лошадьми, покойных и важных лошадей — с добрыми работниками, стройные липы и дубы — с молчаливыми бабами. В коровах отмечает задушевность, а в жеребятах — «ветрообразие». «Громаднейшее всемужицкое тело» — Россия встречает свой праздник — Пасху: «…копошится по стране, тащит пасхи в церковь, ждет яркого и особенного дня» (с. 45).
Рассказ «Молодые» посвящен мистерии осени. В один ряд выстраивает Зайцев пахоту земли, сеяние озимых, боронование, поцелуи Глашки и Гаврилы, их обручение и предстоящую свадьбу. То, что случилось между Глашкой и Гаврилой, — не просто любовь: великое действо самой природы, обручившей их на жизнь вечную, на рождение святого семейства.
8
Колтоновская Е. А. Борис Зайцев //Там же. С. 67, 69.
9
Горнфельд А. Г. Книги и люди. СПб., 1908. С. 14.
10
Топорков А. О новом реализме и о Б. Зайцеве //Золотое руно, 1907, № 10. С. 46–49.
11
Жан Поль. Приготовительная школа эстетики. М.: Искусство, 1981. С. 263.
12
См. с. 34 настоящего издания. Далее указание страниц этого сборника будет даваться в скобках после цитаты.
13
Чуковский К. И. Борис Зайцев //От Чехова до наших дней. Литературные портреты. Характеристики. СПб. — М., 1908. С. 195–196.