Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 127



Около полуночи Марья Михайловна объявила, что пора спать.

— Вам надо именно заснуть, — сказала она Анне.

Потом обняла ее, прижалась полной щекой к ее шее, шепнула:

— Я знаю, я все знаю… Все‑таки надо силы беречь. Я вам дам снотворного.

— Хорошо, — покорно ответила Анна. — Но перед сном мне хочется пройтись. Я вернусь скоро.

И, надев шубейку, вышла в сени.

Дверь, как и тогда, когда впервые, с чемоданчиком, вошла она в этот дом, была незаперта. Но теперь это не удивило и не огорчило ее.

Она пошла по дорожке, протоптанной в саду по тому краю, откуда снег сдувало, его было тут немного. Слабо, но таинственно гудели березы, окаймлявшие четырехугольник фруктового сада. Анна дошла до конца. Дальше начиналось поле с дорогою у самой канавы.

Тусклое поле сияло, мрело в бледно–опаловом свете. Месяц в радужном кольце недосягаемо бежал за облаками.

Было тихо. Лишь собака очень, очень далеко, точно с того света, глухо лаяла. Ясно виднелся парк Серебряного и лес направо.

Анне стало немного холодно. Не отдавая себе отчета, она обернулась. В доме светилось одно окошко.

…Может быть, он был и тут, в этом лунном дыму, может быть, чтобы достать, досягнуть до него, разлившегося неведомым светом, надо еще куда‑то дальше пройти, в неизвестную комнату…

Донеслось поскрипывание полозьев. Анна вновь перевела взор на дорогу. Так когда‑то ждала она его у сада в Мартыновке, осенью, но тогда слабо позвякивали дрожки. Теперь все яснее скрипели розвальни. Была видна уже лошадь, шедшая средней рысью. Анна спустилась на дорогу. Лошадь вдруг захрапела, заиграла ушами и перешла на шаг. Потом боязливо остановилась. Лежавший в розвальнях человек в тулупе с поднятым воротником очнулся и сел.

— Фу–ты ну–ты… это куда же нас занесло?

Он тронул лошадь вожжой и обратился к Анне:

— А ты что за фигура?

— Да ничего. Просто стою.

— Вижу, что стоишь… Фу, дьявольщина, задремал… Да где мы это? Выселки, что ли?

— Нет. Машистово. Здесь барский сад, а там деревня.

Человек откинул ворот тулупа, обтер короткие усы, окончательно очухался и полез доставать папиросу.

— Значит, тут Аркадий Иванов живет?

— Да, — ответила Анна. — Жил. Он вчера умер.

— Умер! Скажи, пожалуйста!

На проезжего это произвело неприятное впечатление. Он быстро чиркнул спичкой, сделав руки корабликом, зажег в них папиросу и взялся за рукавицы. Теперь Анна довольно ясно разглядела над короткими усами широкий нос и маленькие, острые глаза.

— А ты кто? — спросила она.



Он тронул вожжи, ухмыльнулся.

— Помер!! А я к нему все собирался. Я и тебя теперь знаю… латышова племяшка…

— Как тебя звать? — крикнула Анна, сама не зная почему.

Лошадь шла уже рысью. Проезжий обернулся и захохотал.

— Чай не Новый год! Ну, изволь: Трофимом.

И стеганул коня. Анна постояла, медленно пошла домой. «Трушка, тот, что зарезал ефремовскую барыню!»

Маленький Мартын сидел около кровати, устраивая вокруг особый свой мир. Тут была и ферма, и коровы, барашки, палисадник, который можно было раздвинуть так и этак, деревья — из них получалась, по желанию, и рощица^ и ограда усадьбы. Мартын, мальчик спокойный, росшии одиноко, жил очень хорошо созиданием и разрушением своих миров. Зимнее солнце ложилось на пестрое стеганое одеяло родительской кровати. На полу он воспроизводил то, что успел увидать в жизни, — играл основательно, добропорядочно, как полагалось молодому Гайлису.

Хлопнула дверь в сенцах. Потянуло холодом. Марта внесла ведро воды, тяжко поставила в кухне на пол. Матвей Мартыныч в вязаной фуфайке чинил хомут. Он сидел у стола, слегка сопел, фуфайка его теплилась в солнечных лучах, но не так горела, как пестрое одеяло над Мартыном и его подушками.

— Марточка, ты посмотри, какой у нас Мартынчик умный: он себе и–сидит, и все у хозяйство играет, вот он вырастет, то это будет такой дельный латыш, он забьет и папашу и мамашу.

— Мамаша и так, верно, скоро ноги протянет, — сказала Марта, снимая кофту. — Коровы, свиньи, воду таскай… вчера ночью как сердце замирало…

Марта действительно имела вид неважный — еще худее и жилистей, чем обычно.

— Я же, конечно, понимаю… — Матвей Мартыныч туго стянул шов дратвой. — Без Анночки тебе и–плохо…

Марта ничего не ответила, устало принялась засучивать рукава.

— Мне намедни мужики говорили, ну и там на деревне… мол, Анна теперича у Конченки, у докторши, приютилась и что же это вы, латыши, свою девку в чужих людях оставляете…

Марта перевела на мужа холодный взор. Потом подошла к сыну, молча, страстно его поцеловала. Мальчик обнял ее за шею, деловито обхватил ногами талию.

— Я так считаю, — продолжал Матвей Мартыныч, — да и что ей теперь у докторши у этой делать? Аркадий Иваныч померши, все глупости конец, а мы ей и все–таки свои. Она, понятно, тебе то–се–другое дома подмогала бы…

Марта высоко подняла Мартына, солнце пробежало по ним обоим лучом мгновенным и золотистым. Она поставила сына на пол. Зеленоватые ее глаза блеснули.

— Ладно. Я сама поеду. Мне как раз и к докторше надо. От этих тяжестей еще бог знает чего наживешь.

Матвей Мартыныч знал, что у нее женская болезнь и что, конечно, ей пора лечиться. Правильно было и то, что если Марта за ней приедет, Анна скорее вернется. И тем не менее он предпочел бы съездить сам. Возражать, впрочем, не стал.

После обеда запряг лошадь в пошевни. Марта надела тулуп, рукавицы, взяла кнут и уселась поудобнее. Ноги закутал он ей тяжелым бараньим одеялом.

День был морозный, лошадь в инее, синие тени ложились от саней, от высокой фигуры Марты. Снег скрипел. Лошадь казалась лиловою. Ровной рысью вывезла она Марту, как истукана, мимо цинкового подвала из усадьбы в сверкавшее снегом поле. В таком поле в январский солнечный день слепнут глаза!

Матвей же Мартыныч остался один. Он был уверен в мудрости сына и позволил ему в одиночестве играть у постели. А сам взял двустволку, лыжи и отправился по зайчикам. Еще совсем недавно так же мог бы выйти и Аркадий Иваныч, но сейчас он безмолвно лежал в могиле близ церкви Серебряного, а Матвей Мартыныч благодаря его смерти испытывал странно противоречивое чувство: искренно его жалел, не меньше того искренно волновался, что теперь вернется Анна. «Марточка ее привезет, это, конечно, что привезет, тут и сказать нечего, вечером Анночка будет и–здесь», — размышлял он, шагая на мохнатых Лыжах, подбитых оленьим мехом, по горящему насту. Миллионы алмазиков струились и переливались в нем, режа глаз. Стеклянно–зеленое небо вставало над ложком, весь он был в синей тени. Шуршали коричневые листы дубов, кое–где уцелевшие. Матвей Мартыныч, всматриваясь в серебряные цепочки следов, держа двустволку наперевес — (в том ореховом кусте отлично мог залечь беляк) — был полон во всем нем разлитого волнения–счастья. Беляка в кусте не оказалось. Матвей Мартыныч пошел вверх подъемом лога — тут олений мех помогал лыжам, они не скользили назад. И когда выбрался на край, вся сияющая, слепящая в солнце снежная страна ему открылась, с зелено–ледяным небом над нею, с ломким и как бы хрустально–твердым воздухом. С дороги несся скрип саней, остро резал ухо. Но больно не было. Напротив, радостно. Направо Серебряное и Машистово, это неинтересно. А вон туда, где на горизонте голые березы большака, другое дело, там видна ветряная мельница, и за мельницей в ложочке Конченка…

Так охотился Матвей Мартыныч, искал будто бы беляков и ничего не нашел, кроме сияющего поля, кроме своего сердца, о котором не думал, но которое не спрашивало его, добропорядочного хозяина и столпа общества, как ему биться: билось по мировым законам плена, по тем самым, что на этих же местах владели Анной.

Нынешний день в Конченке был так же морозен и лучист, как и в Мартыновке. Анна шила на кухне Марьи Михайловны, в небольшом светлом доме с окнами в блистающее поле. Ледяной ветер нес с востока прозрачные уколы. Окно кухни намерзло. Рядом, в комнате Марьи Михайловны, стояла чистая белая кровать, пахло медициной, на стене висел портрет Толстого, под ним открытки Художественного театра. В столовой играли дети — мальчик и девочка. Оттуда виднелась через двор больница. У ее подъезда несколько мужицких розвальней.