Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 44

Кое-как Марька затащила цыганку в землянуху, уложила на топчан деда Петрована. Вскоре раздался крик новорожденного.

Всю ночь Марька не спала. Топила печурку, грела в ведре воду, помогала цыганке обмыть, запеленать ребенка, привести в порядок себя.

Под утро, немного оправившись, цыганка рассказала, что она скрылась из табора от мужа, который ревновал ее, угрожал убить ее и ребенка, если тот окажется непохожим на него.

— Вай, больно горячий мужик! Самого махонького — разве поймешь, на кого он походит?.. Убьет, потом жалеть будет, да не вернешь. Вот и убегла, милушка. Поутихнет мужик, вернусь, покажу — его сын! А пока приюти меня, голубонька ясная, чтоб никто не увидел, не услышал…

От пережитых ли волнений, по другой ли какой причине у цыганки исчезло молоко. Для Марьки не составляло труда съездить в деревню, но дома корова не доилась, ходила между молоком. Выход был единственный. Днем пастух распускал коров по воле, сгуртовывая только под вечер, когда предстояло гнать стадо в деревню. Зачастую коровы паслись вместе со свиньями. Марька подглядела спокойную буренку и стала ее понемногу поддаивать. Вряд ли, мол, заметят хозяева, если немного сбавится удой.

Однако Марька ошиблась. Корова принадлежала духовнику староверов Куприянову. Старуха его разливала каждый удой по глиняным горшочкам и, естественно, сразу недосчиталась одной криночки. Раз недосчиталась — ладно, случай. Второй — тоже. Но потом…

— Евдоким. А Евдокимушка, — сказала она Куприянову. — Корову-то, сдаётся, кто-то поддаивает.

— Окстись ты, Степанидушка.

— Я уж сколь разов окстилась — все едино молока нету прежнего. И не криночки мне жалко, а сдаивают, значит не зря.

— Какая корысть-то?

— Корысти мало. Злой кто-то на нас.

— Злой?! Да кто бы это?

— Никак порчу напускают.

Тут обеспокоился и старик. Поклявшись проучить охальников, он отправился в поскотину, стал, таясь в кустах, наблюдать за своей буренкой. И в первый же день заметил, как Марька с кувшином подсела под корову.

Не обратил он внимания на пустяк. Следом за Марькой брел в густой траве поросенок. Со скуки, чтоб как-то скрасить свое вечное одиночество, Марька обучила поросенка, как собачонку, таскать поноску, скакать через веревочку, бегать с ней наперегонки. Поросенок стал таким ручным, так привязался к Марьке, что не отставал от нее ни на шаг. Даже если она купалась в речке, он тоже плавал возле нее. Когда Марька подсела к корове, поросенок улегся в траву позади нее.

Старовер подкрадывался с великими предосторожностями, так, чтоб девчонка не заметила его из-за коровы. Ему удалось подобраться почти вплотную. Уже приготовился к последнему броску. Но в этот миг Марька увидела под брюхом коровы босые мужские ноги. Она стремительно шмыгнула за куст.

И когда старовер, обогнув коровий зад, коршуном кинулся на жертву, он сграбастал вместо девчонки поросенка.

Отчаянный поросячий визг так оглушил, ошарашил Куприянова, что его на какое-то мгновение парализовало от страха. И, поистине, было чего испугаться! Превращение девчонки в поросенка было столь невероятно, что невольно явилась мысль о вмешательстве нечистой силы. Когда же перепуганный старик разжал руки и выпустил поросенка и тот, повизгивая, затрусил к землянухе, сомнений у кержака не осталось: Марька — колдунья!

— Сгинь, сгинь, сатана!..

Часто крестясь, старовер поспешил домой, не помня себя. А Марька, притаившись за кустом, помирала от страху и мысленно молилась, чтоб он не обнаружил ее.



В тот же день диковинная история, приключившаяся с духовником староверов, стала достоянием всей деревни. И так как кержаки — люди трезвые, этакая небылица не могла пригрезиться Куприянову спьяну, многие поверили, что Марька знается с нечистой силой.

2

После родов цыганка долго не могла окрепнуть. Да и окрепнув, не спешила уходить.

— С малым-то дитем куда податься! — сказала она. Потом объяснила, что табор на лето разбился, семьи кочуют, где хотят, не скоро своих найдешь. Но был уговор осенью собраться всем на озере Уткуль, есть такое возле Бийска. К зиме цыгане намеревались по железной дороге перебраться куда-нибудь на юг, а куда — это уж таборный сбор решит.

— Тогда оставайся здесь, Руфа! — обрадовалась Марька.

Как всякий наскучавший в одиночестве человек, она быстро привязалась к Руфе. Даже убогая землянуха с появлением цыганки и ребенка, казалось, обрела по-настоящему жилой дух, стала будто и светлее и уютнее.

Матвей Борщов не раз наведывался, чтоб проверить, все ли в порядке в свином стаде. Но в землянуху не заглядывал. А дед Петрован, явившись после нездоровья на ночное дежурство, вроде ничуть не удивился. Только и сказал:

— А, тут приблудная овечка с ягненочком.

Когда же выслушал торопливый рассказ Марьки и просьбу не гнать цыганку, которой некуда деться, добавил:

— А чего мне гнать? Хоть судьба у цыган, погляжу, собачья, да душа, поди, человечья. — И хитро подмигнул девчонке: — В тебе, слыхал я, тоже ведьму признали. Так неужто и от тебя открещиваться?

— Спасибо, дедуня, хоть ты не чураешься. А то тяжко жить.

— Глупая! Приглядись-ка, многие только силу признают. Добрая сила, знамо, хороша. Но коль в тебе узрили хоть злую — все едино будет лучше: не всяк решится обидеть.

Верно сказал Петрован. Марьку многие стали обходить стороной. Через ворота поскотины проезжали побыстрее, медяки за услугу бросали щедрее. И то, что у Марьки поселилась цыганка, — это лишь добавляло таинственности.

Хотя на первых порах Руфа не показывалась на глаза людям, все равно вскоре вся Сарбинка знала, кто обитает у ворот поскотины. И цыганка перестала таиться, иногда ходила по окрестным деревням, гадала, «зарабатывала» пропитание. Изредка случалось даже, что баба или девка по срочной надобности «приворожить» муженька или парня сама прокрадывалась в землянуху. Но настороженность по отношению к Марьке ничуть от этого не уменьшалась. Наоборот, кто-то углядел, что будто Марька варит цыганке приворотное зелье, кто-то разнес слух, что якобы прилетела к ней вещая птица, которая говорит человечьим голосом.

А птица эта была обыкновенным вороненком, с подбитым крылом, которого нашла Марька в березнике. Руфа же забавы ради научила его хрипло выкрикивать два слова: «Мар-ка, вед-ма!» И «зелье» Марькино было самым простым настоем подорожника, употреблявшимся дедом Петрованом «от бурчания в животе». Да только уж если прилипнет к человеку напраслина, так потом легко приклеивается и другая, и третья.

Осенью Руфа уехала в табор с какой-то цыганской семьей, державшей путь мимо землянухи. Осталась Марька одна со своей славой колдуньи. И жить от этого, как предсказывал дед Петрован, стало и легче и труднее. Легче потому, что даже мальчишки не смели теперь дразнить Марьку: боялись, как бы она не посадила им типун на язык, килу, «редьку» или какую-нибудь иную ведьмину штучку. А труднее оттого, что сама Марька очутилась словно в заколдованном кругу, через который не в силах была выйти к людям.

Даже зимой, когда Борщов отправлял свиней под закол и Марька возвращалась в деревню, в ее жизни мало что менялось. Собираясь на посиделки, молодежь не приглашала ее к себе. Многие парни и девчата, наслушавшись суеверных рассказов, в самом деле опасались колдовства, порчи. Другие не хотели знаться с гольтепой. А третьих отпугивала замкнутость Марьки, ее диковатый настороженный взгляд.

Самой Марьке, хотя и желала она сблизиться с девками, войти в их беззаботную компанию, гордость не позволяла доказывать, что на нее возвели напраслину. Она предпочитала сидеть дома за прялкой или уходила с дедом Петрованом на охоту. Петрован купил себе берданку, а ей отдал шомполку. Старая шомполка, в которую заряд пороха и дроби насыпался через дуло, а пыж вгонялся тонким черемуховым прутом, заставляла старательнее целиться. Промахнулся — второй раз скоро не выстрелишь. Но рука у Марьки оказалась твердая, глаз верный. Ни лиса, ни куница, ни глухарь, ни косач не уходили от нее. А когда Марька однажды первым выстрелом сразила вымахнувшую из подлеска рысь, Петрован отдал ей свою берданку, а себе взял шомполку.