Страница 3 из 7
— Так! Немагчыма паверыць! Дай паперу, — попросил Циск.
— Фу! Як шманiць ад цябе! — констатировал Стас.
— Ад дзеда твайго шманiць!
— Да заткнитесь вы оба! — встрял Кобрин, которого с самого утра мучал понос. — Какого хера вы опять язык поменяли?
— А чаму у сваей краiне мы не можам размауляць на роднай мове? Цi нам трэба у цябе, бздуна, пытаць?
— Отец твоей бздун! Разговаривайте, но определитесь… Вы язык, как баб, меняете. Вчера один, сегодня другой! Завтра вы на каком будете разговаривать?
— Что же в этом плохого? — выглядывая из-за бетонной перегородки, с добродушной улыбкой спросил Франциск.
— Смотри в штаны не наложи!
— Не волнуйся, я, в отличие от тебя, дрысты, свою личинку уже отложил! Но ты мне все-таки ответь, почему тебя так раздражает, что мы говорим на родном языке?
— Меня раздражает только то, что это искусственно! Вы не думаете на этом языке, вы не видите на нем сны, вы не можете шутить на этом языке. Согласись, ты ни разу в жизни не рассказал мне анекдот на нем…
— Тут я с тобой полностью согласен. Все так. Но это не отменяет того, что время от времени у меня возникает желание говорить на этом языке.
— Почему?
— Да потому что он мне тупо нравится! Потому что я хочу чем-то отличаться от других. Потому что мне не хочется говорить на языке людей, которых однажды прислали сюда в качестве надзирателей.
— Циск, но ты же говоришь с ошибками!
— Да! Потому что я только учусь! А ты думаешь, что ты говоришь без ошибок? Ты сегодня утром сказал прекрасную фразу: «ложу в шуфлядку». Ты на каком языке это сказал?
— Понятно на каком…
— Это тебе понятно, а носителям этого языка, уверяю тебя, нет! Ложат, мой дорогой, в штаны, а вещи кладут!
— Хера ты тут умничаешь? У тебя «три» по языку!
— Потому что я, в отличие от тебя, не списываю у Насти!
— И я не списываю!
— Да списывай ты. Хоть весь дневник у нее перепиши! Мне похер! Потому что я, в отличие от тебя, знаю, что нет такого слова — «шуфлядка»!
— Как нет, если в каждом столе есть шуфлядка!
— А вот так! В столе есть — а в языке нет!
— Франциск прав, — застегивая ширинку, перебил Круковский, — нет такого слова! То есть теперь оно есть, потому что мы его употребляем, но пришло оно к нам не с востока, а от германтов. Я думаю, еще во времена первой оккупации. У них, я узнавал, выдвижной ящик стола называется schublade. А у твоих больших братьев, за которых ты так печешься, этого слова, конечно, нет.
— Да идите вы в жопу! Ни о ком я не пекусь! Просто тупо, что вы вдруг решили поменять язык. Глупо начинать говорить на одном языке, если все вокруг говорят на другом.
— Спешу тебе напомнить, пока что у нас все обучение ведется на этом, как ты выразился, одном языке.
— Не волнуйтесь! Недолго осталось! Со следующего года все вернут!
— Непонятно, чему ты радуешься!
— Я радуюсь здравомыслию! Западная часть страны — пожалуйста, пусть говорит, но здесь мы всегда говорили на этом языке!
— Да, ты прав, здесь всегда говорили на языке нашей старшей сестры. На великом и могучем!
— Он-то тебе чем не угодил?!
— Да нет, всем угодил! Мы же братские народы! Мы же младшие братья, блядь! Мы же в одних окопах гнили и бля-бля-бля. Жаль только, что память у нас такая же короткая, как твой член! Но что с нас возьмешь? Мы же младшие, туповатые, мы же как бы похуже немного! Мы все зазубрили то, что во время войны с германтами погиб каждый четвертый, но почему-то никто из нас не помнит, что во время кровавого потопа, который устроили наши дорогие старшие братья, погиб каждый второй. Нас было пять миллионов, а стало два с половиной!
— Блядь, Франциск, когда это было?! Ты бы еще бабушку свою вспомнил!
— И вспомню! Перейди детскую железную дорогу, зайди в парк и посмотри сколько людей в начале века расстреляли только за то, что они говорили на своем языке! Ты просто представь себе всех этих людей! Просто представь что они были, а потом в один день их расстреляли. Расстреляли наши дорогие братья. Расстреляли не за кражи, не за убийства, не за разбои, но только за то, что они говорили на своем родном языке. На языке, на котором действительно думали и умели рассказывать анекдоты. Нас с Круковским могли бы сегодня расстрелять только за то, что мы сейчас вот на толчке немного попиздели!
— Могли! Раньше много за что могли расстрелять! За стихи могли, за все что угодно могли. Но они и своих валили! Не в языке была проблема.
— А мне какое до этого должно быть дело?! Мы — другая страна, мы — другой народ! Пойми это! Здесь мы должны решать, как нам жить и разговаривать! Так что ты не прав!
— Нет, ты не прав!
— Да ладно вам, забейте! Нашли из-за чего ссориться!
— Нет, это важно! — совершенно серьезно ответил Франциск.
— Важно, важно! — согласился Стас. — Но не настолько, чтобы вы сейчас, как идиоты, срались со спущенными штанами.
— Мир?
— Мудак!
— Сам мудак!
Когда дипломатические отношения между двумя ячейками туалета были восстановлены, ребята решили раскурить последнюю сигарету дружбы и, забыв о войне, истории и языке, переключились на не менее важную для подростков тему.
— Когда я попаду в рай, — начал Стасик.
— Никогда! Бульбаноиды не попадают в рай!
— Это еще почему?
— Аксиома!
— Ну знаешь…
— Лично я не верю в рай, — выпустив дым, сказал Циск.
— Будьте любезны, разъясните, спадар Лукич!
— Очень просто! Смотрите, допустим, я попадаю в рай…
— Да твоя дупа даже в двери не влезает, что уж там про рай говорить!
— Придурок, я самый худой из нас всех! Короче, допустим, я попадаю в рай… А что такое рай? Сплошное удовольствие. Девочки, алкоголь, победа любимой команды. Если я попал в рай, значит, моя команда всегда должна побеждать, верно? Верно!
— Ну… допустим…
— Допустим! Ну и вот, побеждает моя команда во всех кубках, выигрывает во всех лигах — и вдруг в рай попадает Круковский со своей любовью к «автозапчастям»…
— Всяко лучше, чем за «мусоров» гонять!
— Я же не виноват, что других команд в городе нет! Но не суть. Если рай это то, что все мы о нем думаем, если рай это место, от которого после нашей ужасной земной жизни все мы должны получать максимум наслаждений, значит команда Круковского тоже должна побеждать!
— Ну допустим…
— Как это допустим?! Что это за говно, если и его, и моя команда все время побеждают?! Кто-то должен проигрывать, иначе это обман!
— Ну, будут побеждать и его, и твоя команда! Просто вы не будете знать об этом!
— Ну уж нет! Я хочу попасть в такой рай, где выигрывает только моя команда. В противном случае нахуй такой рай?!
— Исходя из твоей логики: в рай могут попасть болельщики только одной команды…
— Ага! Болельщики сборной папского престола, — смыв за собой, подытожил Кобрин.
Пока ребята кашляли в туалете на четвертом этаже, в читальном зале, превозмогая усталость и духоту, преподавательский состав продолжал озвучивать вердикты: отчислить — пожалеть, оставить — выкинуть. О ком-то спорили, кого-то исключали без лишних сожалений. При открытых окнах, под шелест здоровой листвы, среди прочих рассматривались дела шестнадцатилетнего Кобрина (за отвратительное поведение и двойку по географии) и его сверстника Лукича (без объяснения всем понятных причин). Если Кобрина от волнения весь день пробирал понос, то Циск, напротив, мог похвастаться отличным пищеварением. Он знал, что ничего не случится, что все пройдет хорошо. В такие дни Циск нередко испытывал чувство незаслуженного превосходства. Он понимал, что, в отличие от мамы Димаса, которая всю жизнь проработала проводницей, его бабушка обязательно найдет и предъявит суду нужный и решающий аргумент. Предъявит, впрочем, тайно: «Франклина» в кабинете директора, «пятую Шанель» в гостях у завуча по музыкальной работе. Если о чем-то и стоило переживать, так только о том, что после педсовета бабушка опять закатит ему «ебанистический» скандал. Будет говорить, говорить, говорить; и все равно в конце концов похвалит. Франциск был разгильдяем, но ходил в любимчиках у многих преподавателей. Для них он был не только источником дополнительного дохода (взятки брали не все), но и обладателем живого, наблюдательного ума. Циск никогда не зубрил, однако почти всегда знал даты сражений, объединений и распадов, не рылся в шпаргалках, но с легкостью выкорчевывал генеалогические деревья знатных и не очень родов. Всякий раз, когда в конце мая вставал вопрос об отчислении окончательно распустившегося Лукича, преподаватели истории и литературы вставали на его защиту.