Страница 2 из 7
В тот фатально жаркий майский день ни у артиста, ни у многочисленных зрителей не должно было возникнуть проблем с коммуникацией. Ветеран понимал, что отнимает у детей улицу, дети понимали, что ветерана нужно уважать, потому что если бы не он, то непонятно, что сейчас вообще было бы. Вполуха слушая приветственные слова, Франциск раскрашивал спинку впереди стоящего кресла. Его лучший друг Стасик Круковский старательно оттирал пятно на джинсах. Рядом шептались, щипались и передавали записки. Кто-то доделывал последнюю в году работу по сольфеджио, кто-то отчаянно изображал храп. Одним словом, встреча проходила в привычной и дружеской атмосфере, но вдруг зал превратился в слух. Лицеисты притихли. Внезапно ветеран сказал то, что не имел права говорить.
Образовательная машина дала сбой. Кто-то ошибся. Кто-то недоглядел. Недоглядели крупно! Не заметили бревно. В чужом глазу. В лицей пригласили «неправильного» человека. Только теперь все увидели, что он пришел без орденов и начал рассказ о другой, не пафосной, но только своей войне.
— Ребята, я вам сразу хочу сказать: я не воевал с германтами. Видите, у меня и наград-то нет. Мне их не вручали. Я не ветеран в общепринятом смысле этого слова. Я не знаю, стоит ли мне вообще продолжать?
Испуганная завуч утвердительно кивнула вавилонской башней на голове.
— Ну тогда, если можно, я продолжу. Меня не зовут на парады. Да я бы и сам, без сомнений, не пошел. Мне как-то даже странно, что ваш учитель истории Валерий Семенович меня пригласил. Он попросил меня рассказать о том, как все было… А как все было? Херово все было, ребята!
Зал онемел. Потерял голос. Стих. Абсолютный штиль. Ковчег искусств остановился. Сломалась мачта — поник парус. Дети перестали дурачиться. Франциск перестал рисовать. Пятно исчезло. Стас огляделся по сторонам: ни одной волны по рядам, ни одного движения. Замолчали даже те, кто обладал патологической способностью болтать.
— Мы воевали против всех. В это теперь никто не верит. Теперь говорят, что такого не могло быть, но было, было, ребята, хотя многие считают меня сумасшедшим. Грубо говоря, было так, ребята: по утрам мы воевали против полицаев, по вечерам против красных. Да-да, против всех. У нас не было священной освободительной войны. Мы не двигались с востока на запад или наоборот. Нет. Мы стояли здесь. На месте. На своей земле. Стояли, понимаете, ребята? Мы не бросались на дзоты. Не жертвовали собой ради вождя. Нет, ребята, у нас ничего этого не было! Я не могу рассказать вам ничего из того, что рассказывают в фильмах о войне, потому что война наша была совсем другая. Война наша была грязная, мерзкая и похабная, потому что война эта, ребята, была по сути гражданская. Кто-нибудь в зале знает, чем отличается гражданская война от обычной?
— Да-а-а-а-а, — послышалось с последних рядов. — Это когда свои своих мочат.
— Правильно, ребята. Это самая страшная была война. Потому что врагами были не только германты, но и свои… Но и свои, понимаете? Лично я никогда никого не винил. Когда начинается война, тебе всегда предоставляется шанс выбрать сторону или остаться в стороне, или хотя бы попытаться остаться в стороне. Я вам, ребята, так скажу: если, не дай бог, когда-нибудь начнется война, вы сядьте и хорошенько подумайте: за кого вам воевать и воевать ли вообще! Решать будут большие дяди, которым самолетами будут поставлять свежие фрукты, а погибнете вы — очень быстро и всего один раз погибнете. Поверьте мне, я видел, как погибают люди — не бывает у них вторых жизней. Поэтому всегда, всегда-всегда думайте! Хорошо думайте! Много!
— Чё-то я не понял! Так вы что, все-таки за германтов валили? — послышалось с последних рядов.
— Нет, ребята, не за германтов. Нет! Но знаете, я всегда как рассуждал: если тебе близки их идеалы, если ты ненавидишь красных, если веришь обещаниям сумасшедшего хлюпика — валяй в полицаи, а почему бы и нет? Занимай их сторону, если ты только веришь! К тому же, у них очень красивая форма была! Мне, честно говоря, всегда очень нравилась их форма. Им же ее очень известный модельер шил. Я всегда думал, что они хорошо, во всяком случае гораздо лучше нас, выглядят. Но это единственное, что мне в них нравилось. Все остальное, ребята, я ненавидел! Они хотели нас переделать, а это самое страшное. Многое можно вытерпеть, пережить, но одного, ребята, допускать нельзя. Нельзя допускать, чтобы вас переделывали в кого-то другого, понимаете?
— Ну началось…
— Кобрин! — со злостью выкрикнула завуч.
— А что так сразу Кобрин?! Меня, может, тут вообще нет!
— Выходит, ребята, я должен был пойти к красным?! Действительно, почему бы мне, простому местному парню, не погибнуть за красных? Они сидят в своих городах, отправляют поэтов и музыкантов в эвакуацию, расстреливают моих родителей за то, что те говорят на своем языке… Действительно, почему бы мне не сражаться за их вождя? За старшего брата?! Почему бы мне не отдать жизнь за безумца, который не может поделить карту континента с таким же идиотом, как он?! Действительно, если ты веришь, то почему бы и нет? Но я, ребята, не верил! Никогда не верил!
— Кому же вы верили? — с нелепой улыбкой спросила завуч.
— Никому! Ни одним, ни другим. Я верил только в свой дом. В свою землю. В небо над моей головой. Я верил в то, что только я могу и должен решать, где и как мне жить.
— И что же вы сделали? Дезертировали?!
— С вашей колокольни, думаю, это называется именно так. Да. Я ушел в лес…
— Струсили, значит? — с ехидным смешком, рассчитывая на поддержу последних рядов, спросила завуч.
— Германты принимали меня за партизана, партизаны и красные — за полицая. Я же говорю, так я и воевал: утром с одними, вечером с другими. Если вы называете это трусостью, хорошо, я струсил.
Зал зашумел. Лицеисты стали что-то объяснять друг другу, доказывать, спорить.
— Вы что, один против всех валили?
— Нет, конечно! Нас было много. Очень многие так поступили, но об этом теперь не принято говорить. Победили не мы. А рассказывать про войну положено только победителям. Моя жизнь, моя судьба, есть одно перманентное отступление. Таких, как я, как бы нет. Я провел несколько лет, скрываясь в лесах, в домах католиков и униатов. В сорок шестом я, как и многие мои товарищи, уехал на хутор и жил там один около двадцати лет. Потом стал иногда выбираться в город, но лишь в девяносто первом, спустя сорок шесть лет после войны, увидев над столицей наш флаг, я понял, что мы победили.
— Недолго вы радовались, — тихо, сквозь зубы, так, чтобы услышал только ветеран, процедила завуч.
Встреча c ветераном оказалась самой длинной за всю историю лицея. Несмотря на то, что завуч всячески пыталась ее прервать, дети не отпускали гостя. В течение двух с лишним часов лицеисты пытали ветерана. Они спрашивали, вскрикивали и восклицали, требовали и удивлялись, оценивали и не верили собственным ушам. Он рассказывал, и они не зевали, потому что ветеран выдавал секрет. Ветеран рассказывал то, что никто никогда не рассказывал. Он приоткрывал запретную дверь — и дети не могли не пойти за ним. Когда встреча закончилась, Франциск с друзьями решили подняться в свое секретное место — туалет на четвертом этаже.
Место, в которое не заходили даже самые строгие воспитатели. Мужской клуб шестнадцатилетних. «Зона отчуждения» на территории Республиканского лицея искусств. Исписанные «острыми» скабрезностями стены, пустившая трещины плитка. Унитазы без ободков и вырванные нотные страницы, которые, предварительно смяв, использовали вместо туалетной бумаги. Передавая по кругу сигарету, друзья продолжали обсуждать только что закончившуюся встречу:
— Нават не верыцца. Гэта ж сапрауднае самагубства!